Никогда еще невежество никому не помогло! (К. Маркс)
Отрывок из мемуаров П.В. Анненкова «Замечательное десятилетие. 1838 - 1848»
П.В. Анненков (1812-1887) русский литературный критик, историк литературы, публицист, мемуарист. Друг В. Белинского и И. Герцена. В 1840-х годах активно участвовал в кружке Белинского. В 1846 году Анненков познакомился с К. Марксом, долго и плодотворно переписывался с ним. Именно Анненкову было адресовано знаменитое письмо Маркса о Прудоне от 28 декабря 1846 г., ставшее образцом марксистского анализа. Анненков внес большой вклад в знакомство передовой русской интеллигенции с идеями марксизма.
С первого же свидания Маркс пригласил меня на совещание, которое должно было состояться у него на другой день вечером с портным Вейтлингом, оставившим за собой в Германии довольно большую партию работников. Совещание назначалось для того, чтобы определить по возможности общий образ действий между руководителями рабочего движения. Я не замедлил явиться по приглашению.
Портной-агитатор Вейтлинг оказался белокурым, красивым молодым человеком, в сюртучке щеголеватого покроя, с бородкой, кокетливо подстриженной, и скорее походил на путешествующего коммивояжера, чем на сурового и озлобленного труженика, какого я предполагал в нем встретить. Отрекомендовавшись наскоро друг другу и притом с оттенком изысканной учтивости со стороны Вейтлинга, мы сели за небольшой зеленый столик, на одном узком конце которого поместился Маркс, взяв карандаш в руки и склонив свою львиную голову на лист бумаги, между тем как неразлучный его спутник и сотоварищ по пропаганде, высокий, прямой, по-английски важный и серьезный, Энгельс открывал заседание речью. Он говорил в ней о необходимости между людьми, посвятившими себя делу преобразования труда, объяснить взаимные свои воззрения и установить одну общую доктрину, которая могла бы служить знаменем для всех последователей, не имеющих времени или возможности заниматься теоретическими вопросами. Энгельс еще не кончил речи, когда Маркс, подняв голову, обратился прямо к Вейтлингу с вопросом:
П.В. Анненков (1812-1887)
русский литературный критик, историк литературы, публицист, мемуарист. Друг В. Белинского и И. Герцена. В 1840-х годах активно участвовал в кружке Белинского. В 1846 году Анненков познакомился с К. Марксом, долго и плодотворно переписывался с ним. Именно Анненкову было адресовано знаменитое письмо Маркса о Прудоне от 28 декабря 1846 г., ставшее образцом марксистского анализа. Анненков внес большой вклад в знакомство передовой русской интеллигенции с идеями марксизма.
- Скажите же нам, Веитлинг, вы, которые так много наделали шума в Германии своими коммунистическими проповедями и привлекли к себе стольких работников, лишив их мест и куска хлеба, какими основаниями оправдываете вы свою революционную и социальную деятельность и на чем думаете утвердить ее в будущем?
Я очень хорошо помню самую форму резкого вопроса, потому что с него начались горячие прения в кружке, продолжавшиеся, впрочем, как сейчас окажется, очень недолго. Веитлинг, видимо, хотел удержать совещание на общих местах либерального разглагольствования. С каким-то серьезным, озабоченным выражением на лице он стал объяснять, что целью его было не созидать новые экономические теории, а принять те, которые всего способнее, как показал опыт во Франции, открыть рабочим глаза на ужас их положения, на все несправедливости, которые по отношению к ним сделались лозунгом правителей и обществ, научить их не верить уже никаким обещаниям со стороны последних и надеяться только на себя, устраиваясь в демократические и коммунистические общины. Он говорил долго, но, к удивлению моему и в противоположность с речью Энгельса, сбивчиво, не совсем литературно, возвращаясь на свои слова, часто поправляя их и с трудом приходя к выводам, которые у него или запаздывали, или появлялись ранее положений. Он имел теперь совсем других слушателей, чем те, которые обыкновенно окружали его станок или читали его газету и печатные памфлеты на современные экономические порядки, и утерял при этом свободу мысли и языка.
Вейтлинг, вероятно, говорил бы и еще долее, если бы Маркс с гневно стиснутыми бровями не прервал его и не начал своего возражения. Сущность саркастической его речи заключалась в том, что возбуждать население, не давая ему никаких твердых, продуманных оснований для деятельности, значило просто обманывать его. Возбуждение фантастических надежд, о котором говорилось сейчас, замечал далее Маркс, ведет только к конечной гибели, а не к спасению страдающих. Особенно в Германии обращаться к работнику без строго научной идеи и положительного учения равносильно с пустой и бесчестной игрой в проповедники, при которой, с одной стороны, полагается вдохновенный пророк, а с другой - допускаются только ослы, слушающие его разинув рот.
К. Маркс
- Вот, - прибавил он, вдруг указывая на меня резким жестом, - между нами есть один русский. В его стране, Вейтлинг, ваша роль могла бы быть у места: там действительно только и могут удачно составляться и работать союзы между нелепыми пророками и нелепыми последователями.
В цивилизованной земле, как Германия, продолжал развивать свою мысль Маркс, люди без положительной доктрины ничего не могут сделать, да и ничего не сделали до сих пор, кроме шума, вредных вспышек и гибели самого дела, за которое принялись. Краска выступила на бледных щеках Вейтлинга, и он обрел живую, свободную речь. Дрожащим от волнения голосом стал он доказывать, что человек, собравший сотни людей во имя идеи справедливости, солидарности и братской друг другу помощи под одно знамя, не может назваться совсем пустым и праздным человеком, что он, Вейтлинг, утешается от сегодняшних нападков воспоминанием о тех сотнях писем и заявлений благодарности, которые получил со всех сторон своего отечества, и что, может быть, скромная подготовительная его работа важнее для общего дела, чем критика и кабинетные анализы доктрин вдали от страдающего света и бедствий народа. При последних словах взбешенный окончательно Маркс ударил кулаком по столу так сильно, что зазвенела и зашаталась лампа на столе, и вскочил с места, проговаривая:
- Никогда еще невежество никому не помогло!
Мы последовали его примеру и тоже вышли из-за стола. Заседание кончилось, и покуда Маркс ходил взад и вперед в необычайном гневном раздражении по комнате, я наскоро распрощался с ним и с его собеседниками и ушел домой, пораженный всем мною виденным и слышанным.
Основной претензией, которую выдвигали антикоммунисты от троцкистов до либералов автору книги, было утверждение, что книга написана из конъюнктурных, подхалимских целей, дескать, этой книгой Берия хотел выслужиться перед Сталиным 1. Видимо судят по себе.
Однако, анализ ситуации в Закавказье к 1935 году, когда в июле Берия и выступил с докладом, позволяет найти и другие причины появления книги.
На тот момент Берия был первым секретарем Закавказского крайкома ВКП(б). В 1932 году он сменил на этом посту М. Орахелашвили, с которым у Берии было несколько крупных конфликтов, и который вскоре стал замдиректора Института Маркса-Энгельса-Ленина.
Первой задачей, которую нужно было решить Берия на новом посту, было налаживание работы нефтяных предприятий Баку. С этой задачей он справился, но Берия активно занимался не только нефтью. Достаточно сказать, что уже в октябре 1933 года Берия лично передал Сталину две записки - одну о нефти, а другую - о редких металлах в Грузии.
Берия предлагал включить в план 1934 года: - строительство крекингов и заводов по первичной переработке нефти; - строительство керосинопровода Махачкала-Сталинград; - расширение нефтепровода Баку-Батум; - проведение геологоразведочных работ на новых площадях в Азербайджане; - строительство новых судов для Каспийского пароходства. 2
В одной только Абхазии надо было форсировать строительство рудника в Ткварчели, Сухумской ГЭС, Черноморской железной дороги, развивать производство цитрусовых, табака, чая...
Общесоюзные директивы по новому пятилетнему плану (1933-1937 гг.) были представлены на Семнадцатой конференции ВКП(б) закончившийся 4 февраля 1932. А в марте объединенный пленум Заккрайкома рассмотрел основные направления пятилетнего плана развития Закавказской Федерации. Объем промышленного производства в Грузии должен был возрасти более чем в пять раз, производство ферросплавов - в семь с половиной раз, добыча угля - в двенадцать раз…
Огромные изменения ждали сельское хозяйство: он быстро переориентировал сельскохозяйственное производство в Грузии на выращивание таких культур, которые могла дать стране лишь горная и субтропическая зона Грузии: цитрусовые, виноград, чай, табак. Однако начинал Берия не с чая, а с того, что ликвидировал грузинский Колхозцентр, заменив его Народным комиссариатом земледелия. И в отличие от, например, Косиора на Украине, не сократил, а даже несколько расширил подсобные хозяйства колхозников, чтобы избежать угрозы голода. При этом существенно выросло количество крестьянских хозяйств, объединенных в колхозы: в 1931 году в колхозах было объединено 36% крестьянских хозяйств, к 1939 году - 86%.
В итоге в январе 1934 года на IX съезде Компартии Грузии он имел полное право сказать:
«Стало реальностью вполне устойчивое положение деревни Грузии, укрепление колхозов, рост коллективизации, успешное внедрение специальных и технических культур... и добросовестное выполнение колхозниками и трудящимися-единоличниками своих обязательств перед государством».
А через несколько дней, 28 января 1934 г., на вечернем заседании XVII съезда ВКП(б) отметить:
«Укрепилось хозяйственно-политическое положение деревни. В 1930-1931 гг. еще было такое положение, когда в деревне Закавказья многие колхозы разваливались. Кулаки и остатки разгромленных антисоветских партий - дашнаков, муссаватистов, грузинских меньшевиков - пытались использовать для оживления своей контрреволюционной работы грубые политические ошибки в крестьянском вопросе, допущенные закавказскими партийными организациями.
…Сейчас, товарищи, положение в закавказской деревне коренным образом изменилось. Проделана огромная работа в области социалистической реконструкции сельского хозяйства, выросла механическая база сельского хозяйства края. Нанесен решительный удар кулацким и антисоветским элементам. Широко развиваются и внедряются специальные и технические культуры: хлопок, чай, виноград, табак, цитрус и др. Растут и крепнут организационно-хозяйственно и политически колхозы. Сотни колхозов стали большевистскими, тысячи и десятки тысяч колхозников - зажиточными. Колхозники и трудящиеся-единоличники стали лучше работать. Укрепилась трудовая дисциплина в колхозах.
Товарищи! Показателем крепкого положения закавказской деревни является то, что впервые за все годы Закавказье в 1933 г. выполнило и перевыполнило все основные Показатели сельскохозяйственных заготовок.
…Разводимый главным образом на колхозных полях, чай стал основным источником поднятия благосостояния массы колхозников. Уже в прошлом 1933 г. ЦК ВКП (б) констатировал, что положено начало независимости Советского Союза от заграницы в деле производства чая. В дальнейшем развитии чайной культуры мы делаем упор на поднятие урожайности. Уже теперь, товарищи, мы имеем в отдельных колхозах сбор с гектара примерно 1 200-2 300 кг. Это, товарищи, является большим достижением, но все еще пока мы отстаем по урожайности от цейлонских и других районов, в особенности от Японии. Япония сама собирает в 2-3 раза больший урожай, чем Цейлон, Ява и др.» 3
Будущее сельского хозяйства Грузии Берия видит радужно:
«Районы влажных субтропиков в Грузии после окончания развернутых сейчас работ по осушению Колхидской низменности - а эта низменность не маленькая, примерно 214 тыс. га - превратятся в огромный сплошной массив, где будут развиваться субтропические сады.»
Нужно отметить, что Мамия Орахелашвили доказывал, что в Грузии невозможно крупное колхозное хозяйство... Но при этом упорно перевыполнял планы коллективизации, сокращал подсобные хозяйства и так «успешно» боролся с религиозными пережитками, что спровоцировал два вооруженных выступления мусульман, ликвидировать которые пришлось Берии, тогда наркому внутренних дел Закавказья.
Орахелашвили выступал за сохранение посевов кукурузы и выступал против посадок цитрусовых, мотивируя это нуждами крестьянам.
Берия же мыслил всегда в масштабах и интересах всего Советского Союза, и не имел ни одной националистической «задней мысли». Кукурузу и пшеницу можно было выращивать и на Кубани, привозя зерно в Грузию. А вот мандарины и лимоны... За годы пребывания Берия на посту первого секретаря Закавказской Федерации, а потом Грузинской СССР производство цитрусовых плодов выросло более чем в 20 раз.
Можно с уверенностью сказать, что тот облик Советского Закавказья, который с такой теплотой и болью мы вспоминаем сейчас - во многом результат политики именно Берия.
На фоне очевидных успехов развития Закавказья начинается новый виток идеологической борьбы в партии. Ареной этого этапа стала история.
Борьба за свою версию историю никогда не имеет отвлеченно научных целей. Когда начинают ломаться копья на, казалось бы, далекие, исторические темы, всегда цели участников лежат в настоящем и будущем. Именно поэтому, не утихают идеологические споры между сталинистами и троцкистами об истории СССР (а не потому, что «нет настоящего движения», как утверждают некоторые «примиренцы»), именно поэтому пересматриваются итоги Второй мировой в Прибалтике и на Украине (а не для того что бы посадить в тюрьму нескольких стариков, а других таких же немногочисленных и таких же старых наградить), именно поэтому не может угомониться Сванидзе, именно поэтому и мы уделяем большое внимание истории…
Да, тогда был не первый поход за умалчивание роли Сталина. Собственно, он не прекращался, а только менял интенсивность. Вот один из характерных примеров - первое издание Большой советской энциклопедии. В состав редакционного совета тогда входили Бухарин, Пятаков и ряд других видных оппозиционеров. Редакционная работа над томом, в котором была помещена объемная статья «Грузинская Советская Социалистическая Республика (ССРГ)», закончилась 1 ноября 1930 года. В подразделе «Начало рабочего движения и социал-демократия» первое встречающееся имя - Ф. Махарадзе. В подразделе приводится его цитата, начинающаяся так: «Уже на исходе 1894 закладывается фундамент первой строго марксистской группы...». Второе упоминаемое в подразделе имя - Ной Жордания... Он, правда, аттестуется как лидер «право-оппортунистического» течения в противовес «ортодоксально-марксистскому», во главе которого «стояли М.Цхакая, Ф. Махарадзе, Coco Джугашвили (Сталин), Ал. Цулукидзе и др.».
Итак, номер Coco Джугашвили был всего лишь четвертым... Причем дальше пространно излагается деятельность опять-таки Жордании. И только потом автор статьи в БСЭ, сообщив, что в начале 1903 года «избирается Союзный комитет, в составе к-рого большинство оказалось на стороне будущих большевиков (Цхакая, Махарадзе, Кнуньянц, Зурабов, Цулукидзе, Бочорошвили, Сталин и др.)» дежурно, формально отписывается: «Руководящую роль в революционном крыле Закавказской организации начинает играть т. Сталин».
Но затем в подразделах «Между двумя революциями», «Организация власти в период Февральской революции», в следующем разделе «Октябрьская революция и борьба за Советскую Грузию» (с подразделами «Отделение Закавказья от России», «Меньшевистская диктатура в Грузии», «Большевистская организация в 1918-1920», «Крестьянские восстания 1918-1921», «Конец меньшевистской власти», «Первые шаги Советской власти» и «Антисоветская деятельность меньшевиков»), имя Сталина вообще отсутствует! Вот такая «руководящая роль».
Не упоминаются там ни Орджоникидзе, ни Киров... Зато не раз упоминается Жордания, и - само собой: Махарадзе, Кавтарадзе, Цхакая, Окуджава, Орахелашвили «и др.».
Так Сталин попал в «др.».
В библиографии к этой энциклопедической статье работ Сталина тоже, конечно, нет. Зато там есть труды Махарадзе и Орахелашвили.
Что это были за труды?
Например, книга Махарадзе «Очерки революционного движения в Закавказье», где Сталин также не упомянут, а к меньшевикам высказано вполне примиренческое отношение. Или книги Орахелашвили 1926 года «Путь грузинской жиронды» и более поздние «Закавказские большевистские организации в 1917 г.» и «Вопросы пролетарской революции», где меньшевики и их лидер Н.Жодания названы марксистами. Нужно обратить внимание на то, что писались и издавались эти книги в Закавказье, где в отличие от центральной России, меньшевики успели проявить себя во всей красе - и участием в расстреле Бакинских комиссаров, и арестами и расстрелами большевиков в меньшевистской Грузии, и вооруженным мятежом августа 1924 года. Казалось бы, градус противостояния должен был бы быть выше, а примеры антикоммунистической деятельности меньшевиков - ярче, но нет. Складывается устойчивое впечатление, что «свои родные» кавказские меньшевики были некоторым «большевикам» гораздо ближе, чем большевики «московские».
Недаром Берия называет подход этих авторов в первую очередь «недобросовестным».
И вот, к середине 30-х годов в Грузии выросло новое поколение, полностью сформированное Советской властью и не знакомое с теми работами Сталина, которые сделали его лидером большевиков Закавказья и которые доказывали его выдающийся теоретический, пропагандистский и публицистический уровень.
Именно в Грузии немалым количеством «старых большевиков» (а уж тем более бывших меньшевиков и т.п.) распускались слухи о второстепенной роли Сталина в начальную эпоху революционной борьбы.
Так что должны были думать о роли товарища Сталина молодые коммунисты, комсомольцы Грузии и просто молодые грузины? Рабочие не очень-то верят голословным утверждениям. А тут - работ Сталина нет, зато «признанные большевики» Миха Цхакая, Филипп Махарадзе, Шалва Элиава, Мамия Орахелашвили недоумевают по его поводу: «Какой же это вождь?»
Формально признавая «руководящую роль» Сталина эти партийные руководители всячески замалчивали содержание теоретической и практической работы Сталина, старательно создавая образ ненастоящего, незаслуженного, случайного на руководящем посту человека.
А бывшие меньшевики не пропускают случая упомянуть, что, первый марксист Грузии, Ной Жордания, называл Сталина не иначе как варваром.
Фактически оппозицией не просто искажалась роль Сталина в развитии рабочего движения в Закавказье, а делалась попытка дезавуировать как его самого, так и его политику не в далеком начале века, а в текущих 30-х!
А коммунисты и беспартийные были лишены возможности увидеть объективную историческую картину.
Берия был слишком молод, что бы иметь собственный богатый дореволюционный опыт, он вступил в РКП(б) только в марте 1917. Нечем ему было меряться с Махарадзе или Орахелашвили. Да и незачем - не он был объектом умолчания и искажения в этих книгах. Задачей Берия, как партийного руководителя, как коммуниста, становится восстановление исторической правды в отношении партийной истории.
Сначала Берия действует прямолинейно. Так, как поступили и современные коммунисты, оказавшись в ситуации извращения роли и взглядов Сталина - он предлагает собрать и издать работы Сталина дореволюционного периода. Однако, против этого выступает сам Иосиф Виссарионович. Сталин отлично понимал, что на нем лежит огромная ответственность, враги готовы записать «каждое лыко в строку», и потому очень тщательно относился к переизданию и переводу своих ранних статей. Это видно и по записке Сталина Кагановичу, Ежову и Молотову:
«Прошу воспретить Заккрайкому за личной ответственностью Берии переиздание без моей санкции моих статей и брошюр периода 1905-1910 годов. Мотивы: изданы они неряшливо, цитаты из Ильича сплошь перевраны, исправить эти пробелы некому, кроме меня, я каждый раз отклонял просьбу Берии о переиздании без моего пересмотра, но несмотря на это закавказцы бесцеремонно игнорируют мои протесты. Ввиду чего категорический запрет ЦК о переиздании без моей санкции является единственным выходом». 4
Берия обращается к Сталину с просьбами о переиздании его работ еще неоднократно. И ясно, что это не подхалимаж, а суровая политическая необходимость.
В этих условиях Берия принимает решение сам ответить на книги Махарадзе и Орахелашвили. Так появляется доклад и брошюра Берии, однако он понимает, что этого недостаточно, и наилучшим ответом на все вопросы было бы переиздание статей Сталина. Это способствовало бы политическому образованию коммунистов, не только в историческом, но и в теоретическом плане. Ведь такие работы Сталина, как «Анархизм или социализм», «Об экономическом терроризме», «Марксизм и национальный вопрос» актуальны и сегодня.
Именно старания Берии в этом направлении инициировали очень актуальное решение ЦК от 25 августа 1935 года - в ближайшие три-четыре года: «приступить к изданию сочинений Сталина». 5
Заместителем директора ИМЭЛ был тогда уже упоминавшийся Мамия Орахелашвили. Но он и прочие так «старались» выполнять постановление ЦК, что первый том Собрания сочинений Сталина был подписан в печать только после войны (предисловие автора к первому тому датировано январем 1946 года).
Впрочем, летом 1935 года Мамии Орахелашвили было не до постановлений ЦК - он дни и ночи проводил у Авеля Енукидзе, автора еще одной книги «Наши подпольные типографии Кавказе», со своим видением истории. Енукидзе был исключен из партии, освобожден от обязанностей председателя ЦИК Закавказья и пребывал в Кисловодске в качестве уполномоченного ЦИК СССР по Минераловодческой группе. 7 сентября 1935 г Сталин писал из Сочи в Москву.
«… назначение Енукидзе уполномоченным ЦИКа создало двусмысленное положение для партии, правительства и местных организаций в Кисловодске. Он исключен из партии и вместе с тем он выше местных организаций по положению, так как он является уполномоченным ЦИКа. Так как Енукидзе не сознает своего падения, а скромностью он не страдает, то он берется контролировать местные организации, дает им задание, распределяет отдыхающих ответственных товарищей по санаториям, дает им помещение …. Люди, оказывается, поговаривают о том, что исключение Енукидзе из партии есть по сути дела маневр для отвода глаз, что он послан в Кисловодск для отдыха, а не для наказания, что он будет восстановлен осенью, так как у него в Москве «есть свои друзья». А сам Енукидзе, оказывается, доволен своим положением, играет в политику, собирает вокруг себя недовольных и ловко изображает из себя жертву разгоревшихся страстей в партии. Двусмысленность положения усугубилась тем, что Орахелашвили, будучи в Кисловодске, дни и ночи проводил вместе с Енукидзе.» 6
Для Енукидзе и Орахелашвили противостояние скоро закончилось. Но сначала они были побеждены идеологически. Ф. Махарадзе в январе 1936 года выступил в «Заре Востока» с покаянной статьей «В порядке самокритики», он умер в возрасте 73 лет естественной смертью.
Вернемся к книге Берии.
Берия сумел собрать множество документов и свидетельств - архивы большевистских и меньшевистских газет и листовок, письма, воспоминания участников, донесения жандармов. Многие сталинские статьи, письма и листовки именно тогда были впервые переведены на русский язык.
Книга содержит четко выделяемые две части. Первую в основном историческую, в которой подробно рассмотрено становление большевистских типографий в Закавказье, борьба с меньшевиками, ликвидаторами и отзовистами… и вторую, посвященную, в основном, разгрому националистов. Националистов всяких - и меньшевистских, и либеральных, и с партбилетами ВКП(б).
Тогда в 1935 году, на третьем году руководства Берией Закавказской Федерацией, процитированные им выдержки из закона Грузии вызвали смех в зале.
«31 марта 1922 г., за подписью председателя ЦИК тов. Махарадзе и зам. пред. Совнаркома тов. М. Окуджава, посылается следующая телеграмма:
«Ростов-Дон, исполкому, …:
«От сего числа границы республики Грузии объявляются закрытыми [Смех в зале], и дальнейший пропуск беженцев на территорию ССР Грузии прекращен. Просим срочно зависящих распоряжений соответственным органам. Просьба подтвердить получение настоящей телеграммы»...
§ 1. Лица, получающие разрешения на право в'езда в пределы Грузии своих родственников, платят за выдаваемые им разрешения 50.000 руб. [Смех в зале].
§ 2. Правительственные учреждения, возбуждающие ходатайства о выдаче разрешения на в'езд лицам, кои по своим специальным познаниям необходимы, платят 500.000 руб.
§ 5. Лица, после 13 августа 1917 года прибывшие в пределы Грузии и желающие получить право на постоянное жительство в Грузии, в случае удовлетворения их просьбы, платят за выдаваемые им разрешения 1 мил. рублей.
§ 6. Лица, коим к 13 августа 1922 г. исполнилось 5 лет пребывания в пределах Грузии... за право на дальнейшее пребывание в пределах Грузии платят 1 мил. рублей...
§ 8. Право на дальнейшее пребывание в пределах Грузии из лиц, прибывающих в ее пределы после 13 августа 1917 года, имеют:
«...3. Все члены профессиональных союзов, состоящие в союзе 6 месяцев ко дню издания настоящего постановления.
4. Граждане, кои связаны с Грузией деловыми отношениями».
3) «Гражданство Грузии теряет: грузинская гражданка в том случае, если она выйдет замуж за иностранца». [Смех в зале].
Это закон не буржуазной Грузии, а Грузии, руководимой «большевиками», которые и в 1935-ом были на руководящих постах в Закавказье. Т.е. прошло каких-то 13 лет и обстановка настолько оздоровилась, что предложения Окуджавы и Махарадзе стали выглядеть абсурдно и нелепо.
А еще через 60 лет грузинам и представителям других народов, живущим в этом прекрасном краю, снова стало не до смеха.
Хочется обратить внимание читателей на уровень политической работы в ВКП(б) того времени. Берия зачитывал свой доклад более 5 часов, затем были прения, доклад был опубликован в двух номерах «Зари Востока». Практика выступлений партийных руководителей с большими докладами по острым политическим вопросам позволяла не только повышать уровень теоретический руководителей, но поддерживать роль партии, как идеологического авангарда.
Источники -------------------------------- 1 См., например, Антонова-Овсеенко «Берия», «Портрет тирана», Волкогонова «Триумф и трагедия», а также тьмы и тьмы книг, посвященных И.В.Сталину, Л.П.Берия или истории СССР.
2 Некоторые цифры взяты из книг С. Кремлёва. «Берия. Лучший менеджер XX века.» (Москва, «ЯУЗА» «ЭКСМО» 2008) и Прудниковой Е. А. «Берия. Преступления, которых не было.» ( СПб.: Издательский Дом «Нева», 2005).
3 Стенографический отчет воспроизводится с издания: «XVII съезд Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). 26 января - 10 февраля 1934 г. Стенографический отчет.» Партиздат. Москва. 1934 г.
4 Сталин и Каганович. Переписка. 1931-1936 гг. Сост.: О. В. Хлевнюк, Р. У. Дэвис, Л. П. Кошелева, Э. А. Рис, Л. А. Роговая. Федеральная архивная служба России; Российский государственный архив социально-политической истории. - М.: РОССПЭН, 2001. - 798 с.; ил.
5 РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Ед. хр. 1164. Л. 113.
6 РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 3. 963. Л. 70 Цит. По «Сталин и Каганович. Переписка. 1931-1936 гг.»
В педагогической теории, как это ни странно, цель воспитательной работы обратилась в категорию почти забытую. На последнем всероссийском научном совещании по педагогическим наукам о цели воспитания не говорилось. Можно думать, что научной педагогике нет никакого дела до этого вопроса.
В специальных педагогических контекстах недопустимо говорить только об идеале воспитания, как это уместно делать в философских высказываниях. От педагога-теоретика требуется не решение проблемы идеала, а решение проблемы путей к этому идеалу. Это значит, что педагогика должна разработать сложнейший вопрос о цели воспитания и о методе приближения к этой цели.
Точно так же мы не можем говорить только о профессиональной подготовке нового поколения. Мы должны думать и о воспитании такого типа поведения, таких характеров, таких личных качеств, которые необходимы Советскому государству в эпоху диктатуры рабочего класса, в момент становления бесклассового общества.
Как, же обстоит у нас дело с этой проблемой?
В начале революции наши педагогические писатели и ораторы, разогнавшись на западноевропейских педагогических трамплинах, прыгали очень высоко и легко «брали» такие идеалы, как «гармоническая личность». Потом они заменили гармоническую личность «человеком-коммунистом», в глубине души успокаивая себя деловым соображением, что это «все равно». Еще через год они расширили идеал и возглашали, что мы должны воспитывать «борца, полного инициативы».
С самого начала и проповедникам, и ученикам, и посторонним зрителям было одинаково понятно, что при такой абстрактной постановке вопроса об «идеале» проверить педагогическую работу все равно никому не доведется, а потому и проповедь указанных идеалов была делом, совершенно безопасным.
Педагогическая арена все более делалась достоянием педологии, и к 1936 г. у педагогов остались самые незначительные «территории», не выходящие за пределы частных методик.
Педология почти не скрывала своего безразличного отношения к нашим целям. Да и какие же цели могли вытекать из «среды и наследственности», кроме фатального следования педагога за биологическими и генетическими капризами?
Педологи сумели сохранять самое жреческое выражение во время подобных манипуляций, а мы, развесив уши, слушали их и даже чуточку удивлялись: откуда у людей такая глубокая ученость?
Они, например, учили, что «система расположения материала подчиняется не отдельным отвлеченно взятым «целям», «темам», «вопросам»... а воспитанию и обучению детей определенного возраста».
Если возраст является единственным направляющим началом педагогики, то, разумеется, слово цели можно взять в иронические кавычки. Но мы вправе заинтересоваться: почему вдруг в нашей стране воспитание молодого поколения сделалось игрушкой возрастных, биологических, психологических и других симпатий? Почему такое презрение высказывается по отношению к самой идее целенаправленности?
На эти вопросы можно ответить различно. Может быть, причины заключаются в простом безразличии к нашей жизни и нашим целям? Ну, а если дело в сознательном намерении скомкать нашу воспитательную работу, сделать ее безразличной и пустой дрессировкой личности в пределах тех возможностей, которые сами собой в этой личности открываются: личность способна научиться читать - прекрасно, пусть учится; она проявляет наклонности к спорту - тоже не плохо; она никаких наклонностей не проявляет, - и то хлеб для педолога, - это «трудная» личность, и можно над ней покуражиться вволю.
Трудно подсчитать раны, нанесенные педологией делу социалистического строительства на самом важнейшем его участке - воспитания молодежи. Дело идет о болезни теории, и даже не теории, а теоретиков, ослепленных педологией настолько, что они потеряли способность видеть, истинные источники теории. В этом смысле болезнь имеет вид довольно несимпатичный. Суть этой болезни не только в количестве педологических положений, сохранившихся до сегодняшнего дня, не только в некоторой пустоте, образовавшейся на месте педологического Олимпа, суть - в отравлении самого нашего мышления. Научная мысль даже в искренней критике педологических утверждений еще содержит педологические пережитки.
Зараза довольно глубока. Инфекция началась еще до революции в гнездах экспериментальной педагогики [2], для которой характерен был разрыв между изучением ребенка и его воспитанием. Буржуазная педагогика начала XX в., разрываемая на части многочисленными школами и «новаторами», бесконечными колебаниями от крайнего индивидуализма до бесформенного и нетворческого биологизма, могла казаться революционной наукой, потому что выступала под знаменем борьбы с казенной школьной муштровкой и официальным ханжеством. Но для чуткого уха уже и тогда были основания весьма подозрительно встретить эту «науку», лишенную прежде всего настоящего научного базиса. Уже и тогда можно было видеть в ней очень сомнительные склонности к биологическим экскурсам, в сущности своей представляющие явную попытку ревизии марксистского представления о человеке.
Биологические тенденции экспериментальной педагогики и потом педологии отталкивают каждого учителя-марксиста. И напрасно думают, что наше учительство заморочено педологией. Если кто и заморочен, то не учительство.
Выполнить призыв партии - «восстановить в правах педагогику и педагогов» - мы способны только при одном условии: решительно порвав с безразличным отношением к нашим государственным и общественным политическим целям.
На Всероссийском совещании по педагогическим наукам в апреле 1937 г. был поставлен специальный доклад: «Методические принципы воспитательной работы». Что в этом докладе сказано о целях воспитания, каким образом из этих целей вытекает метод?
Доклад имеет такой вид, как будто цели воспитания автору и слушателям давно хорошо известны, нужно говорить только о методах, о средствах их достижения. Только для торжественного финала, отделенного от остального изложения некоторой черточкой, докладчик возглашает:
«В основе их (принципов) лежит принцип коммунистической направленности, который является общим руководящим диалектическим принципом воспитания, поскольку он определяет и содержание, и методы, и организацию всей воспитательной работы».
И в самом конце:
«Принцип этот требует от педагога партийности в работе, политической бдительности, глубокого понимания целей, средств и условий воспитания».
Такие именно финалы и раньше наблюдались в педагогических писаниях. От педагога всегда требовалось высокое совершенство, всегда наш теоретик любил сказать два слова: «педагог должен». А в чем заключается долг самого теоретика, имеется ли у него самого «глубокое понимание целей, средств и условии»? Может быть, и имеется, но почему в таком случае теоретик держит свои богатства в секрете, почему он не раскрывает перед слушателями глубин своего знания? Почему только «под занавес» он иногда позволяет себе нечто продекламировать о целях и условиях, почему в самом изложении этих целей не видишь и не чувствуешь? И, наконец, до каких же пор наш теоретик будет отделываться общественным утверждением, что наше воспитание должно быть коммунистическим?
Когда я в своей книге «Педагогическая поэма» протестовал против слабости нашей педагогической науки, меня на всех перекрестках обвиняли в неуважении к теории, в кустарщине, в отрицании науки, в пренебрежении к культурному наследству. Но вот передо мной специальный доклад о методах воспитания, предложенный на специальном научном совещании. В докладе не упоминается ни одно ученое имя, нет ссылки ни на одно научное положение, нет попытки применить какую-либо научную логику. Доклад в сущности представляет собой обыкновенное домашнее рассуждение, средний навар из житейской мудрости и благих пожеланий. Только в некоторых местах в нем проглядывают уши известного немецкого педагога Гербарта, который, между прочим, почитался и царской официальной педагогикой как автор так называемого «воспитывающего обучения» [3].
В начале вышеприведенного доклада говорится, что, несмотря на улучшение, у нас имеются и недостатки. Недостатки следующие: а) нет надежной системы и последовательности в организации воспитательной работы педагога; б) воспитательная работа протекает от случая к случаю, главным образом в связи с отдельными проступками учащихся; в) в организации воспитательной работы наблюдается разрыв воспитания; г) наблюдается разрыв воспитания, обучения и руководства детьми; д) наблюдаются случаи нечуткого подхода.
Эти, скромно выражаясь, недостатки приобретают весьма выразительный вид, если мы к ним прибавим еще один: неясность вопроса, в каком направлении, к каким целям «протекает» эта воспитательная работа, не имеющая системы и последовательности, живущая от случая к случаю, украшенная разными «разрывами» и «нечуткими подходами».
Автор признает, что «воспитательная работа носит по существу характероберегающего воздействия и сводится к борьбе с отрицательными проявлениями в поведении учащихся, т. е. на практике осуществляется один из тезисов мелкобуржуазной теории «свободного воспитания»: «Воспитательное воздействие педагогов начинается в таких случаях лишь после того, как ученики совершили проступок».
Следовательно, мы можем позавидовать только тем детям, которые совершили проступок. Их все-таки воспитывают. Автор как будто не сомневается, что их воспитывают правильно. Мне бы хотелось знать, как их воспитывают, какими целями руководствуются в их воспитании? Что же касается детей без проступков, то их воспитание «протекает» неизвестно куда.
Посвятив недостаткам три четверти доклада, докладчик переходит к своему положительному кредо. Оно имеет вид очень добродетельный:
«Воспитывать детей - это значит прививать им положительные качества (честность, правдивость, добросовестность, ответственность, дисциплинированность, любовь к учебе, социалистическое отношение к труду, советский патриотизм и пр.) и на этой основе исправлять имеющиеся у них недостатки».
В этом милом «научном» перечислении меня все приводит в восторг. Больше всего мне нравится «и пр.». Так как перед этим «положительным качеством» стоит «советский патриотизм», то можно надеяться, что «и пр.» будет тоже не плохо. А какая тонкость в понятиях: с одной стороны - честность, с другой - добросовестность, а между ними, обложенная добродетелями, как ватой, помещается правдивость. Вид замечательно приятный! Какой читатель не прослезится, услышав, что и любовь не забыта, на первое время, конечно, к учебе. А посмотрите, с каким старанием выписано слово «дисциплинированность»! И это ведь всерьез, потому что перед ним стоит «ответственность».
Но одно дело-декларация, а другое дело - будничная работа. Вот отдел «консультации» № 3 «Коммунистического просвещения» за прошлый год. Ответ товарищу Немченко:
«Когда приходится с ребенком или подростком проводить беседу о нарушении им правил внутреннего распорядка школы, о совершении им недопустимого для школьника поступка, - надо вести эту беседу спокойным, ровным тоном. Ребенок должен чувствовать, что учитель даже при применении мер воздействия делает это не из чувства злобы, не рассматривает это как акт мести, а исключительно как обязанность, которую учитель выполняет в интересах ребенка».
Каким целеустремлением направляется подобный совет? Почему учитель должен выступать, как бесстрастный ментор, «ровным» голосом изрекающий поучение? Кому не известно, что именно такие учителя, у которых ничего нет за душой, кроме «обязанности», вызывают отвращение у ребят, а их «ровный голос» производит самое отталкивающее впечатление? Какие положительные качества личности должны быть воспитаны рекомендуемым бесстрастием?
Еще интереснее ответ т. Позднякову. В нем довольно нежными красками описывается случай, когда учитель обнаружил вора, укравшего у товарища три рубля. Учитель никому не сказал о своем открытии, а поговорил с укравшим наедине. «Никто из учащихся класса так и не узнал, кто же украл, в том числе и девочка, у которой были украдены деньги». По словам «консультации» ученик, совершивший этот поступок, с тех пор стал прилежнее заниматься и отлично соблюдать дисциплину.
Консультант приходит в восхищение:
«Вы чутко подошли к нему, не стали позорить его перед всем классом, не сказали его отцу, и мальчик оценил эту чуткость... Ведь учащихся вашего класса и не было надобности воспитывать на поступке мальчика, укравшего деньги, а этому мальчику вы нанесли бы тяжелую внутреннюю рану».
Стоит остановиться на этом «рождественском» случае, чтобы выяснить, как велико его расстояние от коммунистического воспитания. Прежде всего, отметим, что подобное «чуткое» мастерство возможно в любой буржуазной школе, в нем нет ничего принципиально нашего. Это обыкновенный случай парного морализирования, когда и воспитатель, и воспитанник стоят в позиции tete-a-tete . Консультант уверен, что здесь произошел положительный акт воспитания. Может быть, но какого воспитания?
Давайте присмотримся к мальчику, поступок которого был скрыт от коллектива. По мнению консультанта, весьма важное значение имеет то обстоятельство, что мальчик «оценил эту чуткость». Так ли? Мальчик остался в сознании своей независимости от общественного мнения коллектива, для него решающим явилось христианское всепрощение учителя. Он не пережил своей ответственности перед коллективом, его мораль начинает складываться в фермах индивидуальных расчетов с учителем. Это не наша мораль. В своей жизни мальчик будет встречаться с очень многими людьми. Неужели его нравственная личность будет строиться в случайных комбинациях с их воззрениями. А если он встретится с троцкистом, какие у него выработаны способы сопротивления для такой встречи? Мораль уединенного сознания - это в лучшем случае мораль «доброго» человека, а большею частью это мораль двурушника.
Но дело не только в мальчике. Есть еще и класс, т. е. коллектив, один из членов которого совершил кражу. По мысли консультанта, «учащихся класса не было надобности воспитывать на поступке мальчика». Странно. Почему же нет надобности?
В коллективе произошла кража, а воспитатель считает возможным обойтись без мобилизации общественного мнения по этому поводу. Он позволяет классу думать что угодно, подозревать в краже кого угодно, в последнем счете он воспитывает в классе полное безразличие к таким случаям; спрашивается, откуда возьмется у наших людей опыт борьбы с врагами коллектива, откуда придет к ним опыт страсти и бдительности, каким образом коллектив научится контролировать личность?
Вот если бы учитель передал случай с кражей на рассмотрение коллектива, а я предлагаю даже большее - на решение коллектива, тогда каждый ученик был бы поставлен перед необходимостью активно участвовать в общественной борьбе, тогда учитель получил бы возможность развернуть перед классом какую-то моральную картину, дать детям и положительные черты правильного поступка. И каждый ученик, переживший эмоцию решения и осуждения, тем самым привлекался бы к опыту нравственной жизни. Только в такой коллективной инструментовке возможно настоящее коммунистическое воспитание. Только в этом случае и весь коллектив, и каждый отдельный ученик приходят к ощущению силы коллектива, к уверенности в его правоте, к гордости своей дисциплиной и своей честью. Само собой разумеется, что проведение такой операции требует от воспитателя большой тактичности и большого мастерства.
При самом поверхностном анализе на каждом шагу мы можем убедиться, что наше педагогическое движение в отдельном случае происходит не в направлении коммунистической личности, а куда-то в сторону. Поэтому в формировании личности, личных деталей нового человека мы должны быть в высшей степени внимательны и обладать хорошей политической чуткостью. Эта политическая чуткость является первым признаком нашей педагогической квалификаций.
Кроме того, мы всегда должны помнить еще одно обстоятельство, чрезвычайно важное. Каким бы цельным ни представлялся для нас человек в порядке широкого отвлечения, все же люди являются очень разнообразным материалом для воспитания, и выпускаемый нами «продукт» тоже будет разнообразен. Общие и индивидуальные качества личности в нашем проекте образуют очень запутанные узлы.
Самым опасным моментом является страх перед этой сложностью и этим разнообразием. Страх этот может проявляться в двух формах: первая заключается в стремлении остричь всех одним номером, втиснуть человека в стандартный шаблон, воспитать узкую серию человеческих типов. Вторая форма страха - это пассивное следование за каждым индивидуумом, безнадежная попытка справиться с миллионной массой воспитанников при помощи разрозненной возни с каждым человеком в отдельности. Это - гипертрофия «индивидуального» подхода.
И тот и другой страх не советского происхождения, и педагогика, направляемая этими страхами, не ниша педагогика: в первом случае она будет приближаться к старым казенным нормам, во втором случае - к педологии.
Достойной нашей эпохи и нашей революции организационной задачей может быть только создание метода, который, будучи общим и единым, в то же время дает возможность каждой отдельной личности развивать свои особенности, сохранять свою индивидуальность. Такая задача была бы абсолютно непосильной для педагогики, если бы не марксизм, который давно разрешил проблему личности и коллектива.
Совершенно очевидно, что, приступая к решению нашей частной педагогической задачи, мы не должны мудрствовать лукаво. Мы должны только хорошо попять положение нового человека в новом обществе. Социалистическое общество основано на принципе коллективности. В нем не должно быть уединенной личности, то выпяченной в виде прыща, то размельченной в придорожную пыль, а есть член социалистического коллектива.
В Советском Союзе не может быть личности вне коллектива и поэтому не может быть обособленной личной судьбы и личного пути и счастья, противопоставленных судьбе и счастью коллектива.
В социалистическом обществе много таких коллективов: широкая советская общественность сплошь состоит именно из таких коллективов, но это вовсе не значит, что с педагогом снимается долг искать и находить в своей работе совершенные коллективные формы. Школьный коллектив, ячейка советского детского общества, прежде всего должен сделаться объектом воспитательной работы. Воспитывая отдельную личность, мы должны думать о воспитании всего коллектива. На практике эти две задачи будут решаться только совместно и только в одном общем приеме. В каждый момент нашего воздействия на личность эти воздействия обязательно должны быть и воздействием на коллектив. И, наоборот, каждое наше прикосновение к коллективу обязательно будет и воспитанием каждой личности, входящей в коллектив.
Эти положения в сущности общеизвестны. Но в нашей литературе они не сопровождались точным исследованием проблемы коллектива. О коллективе нужно специальное исследование.
Коллектив, который должен быть первой целью нашего воспитания, должен обладать совершенно определенными качествами, ясно вытекающими из его социалистического характера. В короткой статье, может быть, невозможно перечислить все эти качества, я укажу главные.
A. Коллектив объединяет людей не только в общей цели и в общем труде, но и в общей организации этого труда. Общая цель здесь - не случайное совпадение частных целей, как в вагоне трамвая или в театре, а именно цель всего коллектива. Отношение общей и частной цели у нас не есть отношение противоположностей, а только отношение общего (значит, и моего) к частному, которое, оставаясь только моим, будет итожиться в общее в особом порядке.
Каждое действие отдельного ученика, каждая его удача или неудача должны расцениваться, как неудача на фоне общего дела, как удача в общем деле. Такая педагогическая логика должна буквально пропитывать каждый школьный день, каждое движение коллектива.
Б. Коллектив является частью советского общества, органически связанной со всеми другими коллективами. На нем лежит первая ответственность перед обществом, он несет на себе первый долг перед всей страной, только через коллектив каждый его член входит в общество. Отсюда вытекает идея советской дисциплины. В таком случае каждому школьнику станут понятны и интересы коллектива, и понятия долга и чести. Только в такой инструментовке возможно воспитание гармонии личных и общих интересов, воспитание того чувства чести, которое пи в какой мере не напоминает старого гонора зазнавшегося насильника.
B. Достижение целей коллектива, общий труд, долг и честь коллектива не могут стать игрой случайных капризов отдельных людей. Коллектив - не толпа. Коллектив есть социальный организм, следовательно, он обладает органами управления и координирования, уполномоченными, в первую очередь представлять интересы коллектива и общества.
Опыт коллективной жизни есть не только опыт соседства с другими людьми, это очень сложный опыт целесообразных коллективных движений, среди которых самое видное место занимают принципы распоряжения, обсуждения, подчинения большинству, подчинения товарища товарищу, ответственности и согласованности.
Для учительской работы в советской школе открываются светлые и широкие перспективы. Учитель призван создать эту образцовую организацию, беречь ее, улучшать, передавать ее новому учительскому составу. Не парное морализирование, а тактичное и мудрое руководство правильным ростом коллектива - вот его призвание.
Г. Советский коллектив стоит на принципиальной позиции мирового единства трудового человечества. Это не просто бытовое объединение людей, это - часть боевого фронта человечества в эпоху мировой революции. Все предыдущие свойства коллектива не будут звучать, если в его жизни не будет жить пафос исторической борьбы, переживаемой нами. В этой идее должны объединяться и воспитываться все прочие качества коллектива. Перед коллективом всегда, буквально на каждом шагу, должны стоять образы нашей борьбы, он всегда должен чувствовать впереди себя коммунистическую партию, ведущую его к подлинному счастью.
Из этих положений о коллективе вытекают и все детали развития личности. Мы должны выпускать из наших школ энергичных и идейных членов социалистического общества, способных без колебаний, всегда, в каждый момент своей жизни найти правильный критерий для личного поступка, способных в то же время требовать и от других правильного поведения. Наш воспитанник, кто бы он ни был, никогда не может выступить в жизни как носитель некоего личного совершенства, только как добрый или честный человек. Он всегда должен выступать прежде всего как член своего коллектива, как член общества, отвечающий за поступки не только свои, но и своих товарищей.
В особенности важна область дисциплины, в которой мы, педагоги, больше всего нагрешили. До сих пор у нас существует взгляд на дисциплину как на один из многочисленных атрибутов человека, и иногда только как на метод, иногда только как на форму. В социалистическом обществе, свободном от каких бы то ни было потусторонних оснований нравственности, дисциплина делается не технической, а обязательно нравственной категорией. Поэтому для нашего коллектива абсолютно чужда дисциплина торможения, которая сейчас по какому-то недоразумению сделалась альфой и омегой воспитательной премудрости многих педагогов. Дисциплина, выражаемая только в запретительных нормах, - худший вид нравственного воспитания в советской школе.
В нашем школьном обществе должна быть дисциплина, которая есть в нашей партии и во всем нашем обществе, дисциплина движения вперед и преодоления препятствий, в особенности таких препятствий, которые заключаются в людях.
В газетной статье трудно представить развернутую картину деталей в воспитании личности, для этого требуется специальное исследование. Очевидно, что наше общество и наша революция для такого исследования дают самые исчерпывающие данные. Наша педагогика необходимо и быстро придет к формулировке целей, как только оставит приобретенную у педологии инертность по отношению к цели.
И в нашей практике, в каждодневной работе нашей учительской премии уже сейчас, несмотря на все педологические отрыжки, активно выступает идея целесообразности. Каждый хороший, каждый честный учитель видит перед собой большую политическую цель воспитания гражданина и упорно борется за достижение этой цели. Только этим объясняется действительно мировой успех нашей общественно-воспитательной работы, создавшей такое замечательное поколение нашей молодежи.
Тем более уместно будет и теоретической мысли принять участие в этом успехе.
Август 1937 --------------------------------- 1. Статья написана в августе 1937 г., напечатана в газете «Известия» 28 августа 1937 г. Вопрос о целях воспитания подробно рассмотрен А.С.Макаренко также в материалах книги «Опыт методов организации воспитательного процесса» (сборник А.С.Макаренко, Педагогические сочинения, изд. АПН РСФСР, 1948.)
2. Речь идет об одном из влиятельных направлений буржуазной педагогики, которое стало развиваться с 80-х гг. 19 века. Представители этого направления заявили, что они стоят вне политики и пользуются строго научными опытными (экспериментальными) данными. В действительности деятели экспериментальной педагогики ставили метод эксперимента на службу империалистической буржуазии. В частности, они выдавали за науку клеветническую теорию, будто дети буржуазии более одарены, чем дети трудящихся. «Экспериментальная» педагогика была почвой для лженауки педологии.
3. Гербарт Иоганн Фридрих (1776-1841) разработал теорию воспитания, которая носила резко реакционный характер. Опираясь на идеалистическую психологию, Гербарт доказывал, что обучение решает все задачи воспитания. Советская педагогика сочетает подлинно воспитывающее обучение с другими путями воспитания (общественная работа, участие в жизни коллектива, внешкольная деятельность).
Первая моя продолжительная беседа с Марксом состоялась на следующий день после нашей встречи на загородном празднике Коммунистического просветительного рабочего союза. Там, конечно, не было возможности подробно обо всем поговорить, и Маркс пригласил меня на следующий день в помещение Союза, куда, по словам Маркса, собирался прийти и Энгельс. Я явился несколько ранее условленного часа; Маркса еще не было, я встретил нескольких старых знакомых и увлекся оживленной беседой с ними; в этот момент Маркс, хлопнув меня по плечу, очень приветливо со мной поздоровался, сказавши, что Энгельс в отдельной приемной, где нам будет спокойнее. Маркс, который произвел на меня такое же симпатичное впечатление, как и накануне, обладал способностью внушать доверие. Подхватив меня под руку, он повел меня в отдельную приемную, т. е. в комнату хозяина — а, может быть, и хозяйки — помещения Союза. В этой комнате Энгельс, уже запасшийся кружкой темного пива, весело подшучивая, сразу взял меня в оборот. Мигом мы заказали Эми, проворной кельнерше, «матерьял» для выпивки, а также для еды, — у нас, эмигрантов, желудочный вопрос играл важную роль, — мигом появилось пиво, и мы уселись — я по одну сторону стола, а Маркс и Энгельс против меня. Массивный стол из красного дерева, блестящие оловянные кружки, пенящееся пиво, предвкушение настоящего английского бифштекса с гарниром, длинные глиняные трубки, так и манившие закурить, — все это создавало такую уютную обстановку, что я невольно вспомнил картинку из английских иллюстраций к Диккенсу. Но все-таки это был экзамен! Ну, что ж, как-нибудь вылезу! Разговор оживлялся все больше. Я скоро понял, что мои экзаменаторы уже были обо мне информированы. Статья об июньских событиях, написанная мною летом 1848 г., под свежим впечатлением трагедии, ставшей поворотным пунктом всемирной истории, была знакома Марксу и Энгельсу и обратила их внимание на меня. До моей встречи с Энгельсом в Женеве, за год до этого, мне ни с ним, ни с Марксом не приходилось общаться лично. Из трудов Маркса я читал только его статьи в парижском «Ежегоднике» и «Нищету философии», а из сочинений Энгельса — «Положение рабочего класса в Англии»; «Коммунистический манифест» я, будучи коммунистом с 1846 г., достал лишь после кампании за имперскую конституцию, незадолго до моей встречи с Энгельсом, хотя я, конечно, слышал о Манифесте и раньше и знал его содержание. «Новую Рейнскую Газету» мне удавалось видеть лишь изредка; в течение 11 месяцев ее существования я находился либо за границей, либо в тюрьме, либо в хаотических условиях бурной жизни повстанца.
Оба мои экзаменатора подозревали меня в мелкобуржуазном «демократизме» и «южно-германской сентимен- тальности». Многие из моих суждений о людях и вещах подверглись очень резкой критике... Но в общем экзамен сошел благополучно, и разговор постепенно перешел на более общие темы. Вскоре мы коснулись естествознания, и Маркс стал издеваться над победоносной реакцией в Европе, воображающей, что она сумела задушить революцию, и не подозревающей, что естествознание подготовляет новую революцию. Царствование его величества пара, перевернувшего мир в прошлом столетии, кончилось; на его место станет неизмеримо более революционная сила — электрическая искра. Тут Маркс с необычайным воодушевлением рассказал мне, что несколько дней назад на Риджентстрите была выставлена модель электрической машины, везущей железнодорожный поезд. «Теперь задача разрешена, и последствия этого факта не поддаются учету. Необходимым следствием экономической революции будет революция политическая, так как вторая является лишь выражением первой». В том, как Маркс говорил об этом достижении науки и механики, все его мировоззрение, особенно так называемое ныне материалистическое понимание истории, выступило с такой ясностью, что некоторые сомнения, еще остававшиеся у меня, рассеялись, как дым. В тот вечер я не попал домой, — мы говорили, смеялись и пили до самого утра, и солнце стояло уже высоко на небе, когда я улегся в постель. Но долго я не пролежал; я никак не мог уснуть. Голова была слишком полна всем тем, что я слышал; неугомонный рой мыслей выгнал меня опять на улицу. Я поспешил на Риджентстрит, чтобы посмотреть модель этого современного троянского коня, которого буржуазное общество в самоубийственном ослеплении, как некогда троянцы и троянки, ликуя вводило в свой Илион и который нес ему с собою верную гибель.
Густая толпа народа указала мне витрину, в которой выставлена была модель. Я протискался вперед, и действительно — за стеклом проворно бегал локомотив с вагонами. Это было в 1850 г., в начале июля...
МАРКС — УЧИТЕЛЬ И ВОСПИТАТЕЛЬ РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ
Будучи старше нас всего на 5-6 лет, «Мавр» чувствовал за собой по отношению к нам, «молодежи», все преимущества зрелого возраста и пользовался каждым случаем, чтобы прощупать нас, в особенности меня. При его колоссальной начитанности и баснословной памяти ему ничего не стоило вогнать человека в пот. Как он тогда радовался, когда ему удавалось завлечь какого-нибудь «студентика» в незнакомую тому область и тут же, на нем — in corpore vili — доказать всю ничтожность наших университетов и академического образования...
Маркс был замечательным знатоком языков — правда, больше новых, чем древних. По-английски и по-французски он писал, как англичанин и француз, — с произношением, правда, дело обстояло немножко хуже. Его статьи для «Нью-Йоркской Трибуны» написаны на классическом английском языке, его «Нищета философии», направленная против прудоновской «Философии нищеты», — на классическом французском; один из его друзей-французов, которому он дал просмотреть рукопись перед печатанием, внес в нее очень мало исправлений.
Так как Маркс понимал существо языка и занимался его происхождением, развитием и структурой, то изучение языков давалось ему легко. В Лондоне он изучал еще русский, а во время Крымской войны предполагал заняться арабским и турецким, что, однако, не состоялось. Как всякий, кто хочет действительно овладеть языком, он придавал главное значение чтению. У кого хорошая память, — а Маркс обладал редкой памятью, никогда ничего не упускавшей, — тот, много читая, быстро усваивает словесный материал и обороты речи данного языка. После этого практически овладеть языком уже не трудно.
В 1850 и 1851 гг. Маркс прочел курс лекций по политической экономии. Он очень неохотно пошел на это, но, прочтя сначала несколько частных лекций в тесном кругу друзей, он по нашему настоянию согласился, наконец, выступить перед более широкой аудиторией. В этих лекциях, которые всем, имевшим счастье их прослушать, доставили огромное наслаждение, Маркс уже полностью развил в основных чертах свою систему, как она изложена в «Капитале». В переполненном зале Союза коммунистов или Коммунистического просветительного рабочего союза, помещавшегося в те времена еще на Уиндмилстрите, — в том же зале, где два с половиной года тому назад был принят «Коммунистический манифест», — Маркс обнаружил замечательный талант популяризатора. К вульгаризации науки, т. е. к извращению, опошлению, выхолащиванию ее, никто не относился с такой ненавистью, как Маркс, но никто кроме него и не обладал в такой степени способностью ясно выражаться. Ясность языка — результат ясного мышления, а ясная мысль неизбежно обусловливает ясную форму.
Маркс излагал предмет методично. Он выставлял определенное положение, формулируя его возможно более кратко, а затем разъяснял его подробно, старательно избегая всех непонятных рабочим выражений. После этого он предлагал слушателям задавать ему вопросы. Если вопросов не было, он начинал экзаменовать и делал это с таким педагогическим искусством, что от него не ускользал ни один пробел, ни одно недоразумение. Когда я высказал удивление по поводу этого искусства, мне сказали, что Маркс читал лекции по политической экономии еще в Брюссельском рабочем союзе. Во всяком случае он обладал всеми данными превосходного преподавателя. Во время занятий он прибегал также к помощи черной доски, на которой писал формулы, — между прочим, и формулы, всем нам известные с первых страниц «Капитала».
Чрезвычайно жаль, что курс его лекций продолжался только полгода или даже меньше. В Коммунистический союз проникли элементы, бывшие Марксу не по душе. После того как волна эмиграции спала, ряды Союза поредели и он принял несколько сектантский характер, — старые вейтлингианцы и кабетисты снова подняли голову; Маркс же, которого не удовлетворяло такое узкое поле деятельности и у которого были более неотложные дела, чем выметание старого сора, не появлялся больше в Союзе...
СТИЛЬ МАРКСА
Существует мнение, что у Маркса не было «стиля» или был очень плохой стиль. Так говорят люди, не понимающие, что такое стиль, краснобаи и фразеры, которые не поняли и не способны понять Маркса, не способны следовать за полетом его мысли, подниматься вместе с ним на высочайшие вершины познания и страсти и опускаться в глубочайшую бездну человеческой нищеты и отверженности. Если когда-либо можно было применить к кому-нибудь слова Бюффона: стиль, – это и человек, то именно к Марксу: стиль Маркса – это и Маркс. Такой до мозга костей правдивый человек, который не знал другого культа, кроме культа истины, который в мгновение ока отбрасывал с трудом завоеванные, ставшие ему дорогими теории, лишь только он убеждался в их неправильности, должен был и в своих произведениях проявить себя таким, каким он был. Неспособный к лицемерию, неспособный к притворству и позе, он всегда был самим собой в своих произведениях, так же как в своей жизни. Правда, у такой многосторонней, всеобъемлющей, многогранной натуры и стиль не может быть таким ровным, единообразным или даже однообразным, как у менее сложных, менее широких натур. Маркс — в «Капитале», Маркс — в «18 брюмера» и Маркс — в «Господине Фогте» — три различных Маркса, и все-таки при всем различии этих произведений это все тот же Маркс; несмотря на их тройственность, они скреплены единством — единством большой личности, которая различно проявляет себя в разных областях и все же всегда остается одной и той же. Конечно, стиль «Капитала» труден, но разве легок излагаемый в нем предмет? Стиль не только человек, но и материал, — он должен приспособляться к материалу. There is no royal road to science — к науке нет торной дороги, тут каждый должен напрягаться и тянуться сам, даже когда его ведет наилучший проводник. Жаловаться на трудный, с трудом усваиваемый или даже тяжеловесный стиль «Капитала» — значит только обнаруживать собственную леность и неспособность к мышлению.
Можно ли сказать, что «18 брюмера» непонятно? Слова «18 брюмера» — стрелы и копья; это — стиль, который клеймит и убивает. Если когда-либо ненависть, презрение, пламенная любовь к свободе нашли свое выражение в словах, которые жгут, уничтожают, призывают, то именно в «18 брюмера», где соединены суровое негодование Тацита с разящей насмешкой Ювенала и священным гневом Данте. Здесь стиль, это — stilus, т. е. то, чем он первоначально был в руках римлян, острым стальным клинком, которым пишут и колют. Стиль — кинжал, поражающий в самое сердце.
А звенящий юмор в «Господине Фогте»! Это напоминающее Шекспира веселье, вызванное тем, что найден Фальстаф, неисчерпаемый кладезь, дающий в руки целый арсенал для насмешки! Но довольно о стиле Маркса. Стиль Маркса — это и есть Маркс. Его упрекали в том, что он стремится уместить максимальное содержание на минимальном пространстве, но в этом именно и сказывается Маркс.
Маркс чрезвычайно ценил ясность и точность выражения. В лице Гёте, Лессинга, Шекспира, Данте, Сервантеса, которых он читал чуть ли не ежедневно, он избрал себе непревзойденных мастеров. В отношении чистоты и точности языка он был щепетильно добросовестен. Помню еще, как он отчитал меня однажды в первое время моего пребывания в Лондоне за то, что я в одном документе написал stattgehabte Versammlung (имевшее место собрание). Я попробовал было оправдаться общеупотребительностью этого выражения, но тут Маркс разразился: «Презренные немецкие гимназии, в которых нельзя научиться немецкому языку! Презренные немецкие университеты!» и т. д. Я защищался, как мог приводил в пример классиков, но никогда более не говорил, «stattgehabte» или «stattgefundene» Ereignisse (имевшие место события), да и еще кое-кого отучил от этого.
Маркс был строгим пуристом; часто он старательно и долго подыскивал нужное выражение. Он не терпел злоупотребления иностранными словами, и если он все-таки часто их употреблял там, где предмет этого и не требовал, — то это следует отнести за счет его долгого пребывания за границей, главным образом в Англии и, что очень существенно, за счет того, что в немецком и английском языках имеется много выражений одного и того же происхождения, которые легко смешать. Зато какое богатство своеобразных, выдержанных в духе немецкого языка словообразований и соединений слов встречаем мы у Маркса, который имеет великие заслуги перед немецким языком и принадлежит к разряду крупнейших мастеров и творцов немецкой прозы, несмотря на то, что он две трети своей жизни провел за границей...
До какой степени Маркс чувствовал себя учителем по отношению к нам, «молодежи», проявлялось и в другом. Он был очень требователен. Когда он замечал какой-нибудь пробел в знаниях, он бурно настаивал на его восполнении, для чего давал все нужные советы. Оставаясь с нами наедине, он устраивал настоящие экзамены, и эти экзамены были не шуткой. Марксу нельзя было втереть очки. Если же он замечал, что все его усилия ни к чему не приводили, то и дружбе приходил конец. Для нас было великой честью, когда он нас «брал в работу». Ни одна из моих встреч с ним не прошла для меня без пользы. И если я в жестокой борьбе за существование, за то, чтобы сохранить себя физически, вернее, чтобы не погибнуть голодной смертью (ибо в Лондоне мы годами жили впроголодь), если я не погиб в этой отчаянной схватке за кусок хлеба или горсть картошки, то этим я обязан Марксу и его семье. В те времена внутри самого рабочего класса лишь ничтожное меньшинство возвысилось до понимания социализма, а среди самих социалистов — социалисты в духе научного социализма Маркса, в духе «Коммунистического манифеста», составляли только меньшинство.
Основная масса рабочих, поскольку она вообще пробудилась к политической жизни, была одурманена сентиментально-демократическими устремлениями и фразами, столь характерными для движения 1848 г. с его прологом и эпилогом. Одобрение толпы, т. е. «популярность», было для Маркса доказательством того, что человек попал на ложный путь, и его любимым девизом были гордые слова Данте: «Следуй своей дорогой, и пусть люди говорят что им угодно».
Как часто цитировал он этот стих, которым заканчивается и его предисловие к «Капиталу»!..
Если он ненавидел популярность, то погоня за популярностью вызывала в нем глубочайшее негодование. К краснобаям он испытывал омерзение, и горе тому, кто в его присутствии отделывался фразами. Тут он был неумолим. «Фразер» было в его устах самым бранным словом, и в ком он однажды узнавал фразера, с тем он порывал навсегда. Мыслить логически и ясно выражать свою мысль — вот что постоянно внушал он нам, «молодежи», и заставлял нас учиться.
К тому времени была построена великолепная читальня Британского музея с ее неисчерпаемыми книжными сокровищами, и туда-то, где сам он проводил целые дни, Маркс гнал и нас. Учиться! Учиться! Таков был категорический императив, которым он часто подбадривал нас, но который прежде всего был олицетворен в его примере и даже в одном лишь зрелище этой постоянной могучей работы великого ума.
В то время как остальные эмигранты строили планы мирового переворота и изо дня в день опьяняли себя, как гашишем, фразой «завтра начнется!» — мы, «серная банда», «бандиты», «подонки человечества» (в таких выражениях Карл Фогт — агент Наполеона III — писал о Марксе и сторонниках марксизма. - прим. ред), сидели в Британском музее, стараясь набраться знаний и подготовить оружие для будущих боев.
Иной раз нечего было перекусить, но это не препятствовало нам идти в музей; там ведь были удобные стулья, а зимой было уютно и тепло, не так, как дома, — если у кого вообще существовал «дом» или «домашний очаг».
Маркс был строгим учителем; он не только заставлял учиться, но и проверял, действительно ли мы учились...
Маркс как учитель обладал редким качеством: он умел быть строгим, не обескураживая.
И еще одно замечательное качество было у Маркса как учителя: он принуждал нас к самокритике, не допуская, чтобы мы почивали на лаврах. Идиллическую созерцательность он жестоко хлестал бичом своей насмешки...
МАРКС КАК ПОЛИТИК, УЧЕНЫЙ И ЧЕЛОВЕК
Политика была для Маркса наукой. Политических болтунов и политическую болтовню он смертельно ненавидел. И действительно, можно ли представить себе что-либо более несуразное? История является продуктом всех сил, действующих в природе и людях, а также продуктом человеческого мышления, человеческих страстей, человеческих потребностей. Политика же, как теория, есть познание этих миллионов и биллионов «ткущих на станке времени» факторов, а как практика — обусловленное этим познанием действие. Политика есть, таким образом, наука и притом прикладная...
Маркс приходил в ярость, когда говорил о пустомелях, которые несколькими шаблонными фразами разделываются с любым вопросом и, принимая за факты свои более или менее путаные желания и представления, сидя за ресторанными столиками, в редакциях газет или на народных собраниях и в парламентах, вершат судьбы мира, который, к счастью, нисколько с ними не считается. Среди таких пустомелей оказывались иногда очень знаменитые, превозносимые до небес «великие люди».
И тут Маркс не только критиковал, но и являл в своем лице высокий пример, давая в своих работах о новейшем развитии Франции и наполеоновском государственном перевороте, а также в своих статьях для «Нью-Йоркской Трибуны» классические образцы освещения политической истории.
Приведу сравнение, которое невольно приходит мне в голову. Государственный переворот Бонапарта, о котором Маркс говорит в своем «18 брюмера», послужил также темой для одного прославленного произведения Виктора Гюго, величайшего из французских романтиков и художников слова. Но какой контраст между двумя этими произведениями и двумя авторами! Там — гиперболическая фраза и фразерская гипербола, здесь — методично подобранные факты, хладнокровно их взвешивающий деятель науки и политик — гневный, но в гневе своем не теряющий ясности суждения. Там — мимолетный, переливчатый блеск пены, вспышки патетической риторики, причудливые карикатуры. Здесь каждое слово — метко пущенная стрела, каждая фраза — убедительное, подкрепленное фактами обвинение, обнаженная правда, непреоборимая в своей наготе, — не негодование, а лишь закрепление, пригвождение того, что есть. «Napoleon le Petit» («Наполеон Малый») Виктора Гюго выдержал одно за другим десять изданий и ныне забыт. «18 брюмера» Маркса с восхищением будут читать и через тысячи лет. «Наполеон Малый» Виктора Гюго — пасквиль, «18 брюмера» Маркса — исторический труд, который для будущего историка культуры, — а в будущем не будет иной истории человечества, кроме истории культуры, — будет так же необходим, как для нас «История Пелопоннесской войны» Фукидида,
Как я уже говорил в другом месте, Маркс мог стать тем, кем он был, только в Англии. В такой экономически отсталой стране, какой была Германия еще до середины этого столетия, Маркс так же не мог бы прийти к своей критике буржуазной экономики и к постижению капиталистического процесса производства, как не могли существовать в этой экономически отсталой Германии политические учреждения экономически развитой Англии. Маркс зависел от своей среды и от условий, в которых он жил, не меньше всякого другого человека; без этой среды и этих условий он не стал бы таким, каков он есть. Это он сам доказал лучше, чем кто бы то ни было.
Наблюдать такой ум, следить за тем, как он испытывает на себе действие окружающих условий и все глубже и глубже постигает природу общества, — уже одно это доставляет величайшее духовное наслаждение, и я никогда не смогу достаточно глубоко оценить выпавшее на мою долю счастье, которое привело меня, молодого, неопытного, любознательного юнца, к Марксу, под его влияние, в его школу.
При многосторонности, — я сказал бы даже — всесторонности этого универсального ума, т. е. ума, охватывающего всю вселенную, проникающего во все существенные детали, ничем не пренебрегающего и ничего не считающего несущественным или незначительным, — обучение, которое давал Маркс, также должно было быть многосторонним.
Маркс был одним из первых, кто понял все значение исследований Дарвина. Еще до 1859 г., — года появления в свет «Origin of Species», «Происхождения видов» (по удивительному совпадению 1859 год был и годом опубликования «К критике политической экономии»), — Маркс оценил огромное значение Дарвина, который вдали от шума и сутолоки большого города, в своем мирном имении, подготовлял революцию, сходную с той, какую сам Марке готовил в многошумном центре мира, — с той только разницей, что там рычаг был приложен к другой точке.
Особенно в области естествознания — включая физику и химию — и истории Маркс следил за каждым новым явлением, отмечал каждый новый успех. Имена Молешотта, Либиха, Гексли («Популярные лекции» которого мы добросовестно посещали) повторялись в нашем кругу так же часто, как имена Рикардо, Адама Смита, Мак-Келлоха и шотландских и итальянских экономистов. Когда Дарвин, сделав выводы из своих исследований, представил их на суд общественности, мы целыми месяцами не говорили ни о чем другом, кроме Дарвина и революционной силе его научных открытий.
Я останавливаюсь на этом потому, что наши «радикальные» враги распустили слух, будто Маркс, из своего рода ревности, очень неохотно и в очень ограниченной мере признавал заслуги Дарвина.
Маркс был самым великодушным и справедливым из людей, когда требовалось оценить чужие заслуги. Он был слишком велик, чтобы завидовать и ревновать, слишком велик, чтобы быть тщеславным. Фальшивое же величие, поддельную славу, которой щеголяют бездарность и пошлость, он ненавидел смертельно, как всякую фальшь и ложь.
Среди всех известных мне людей Маркс был одним из немногих совершенно свободным от всякого тщеславия. Он был слишком велик и слишком уверен в своих силах — да, пожалуй, и слишком горд для тщеславия. Он никогда не становился в позу и был всегда самим собой. Он, как дитя, был неспособен носить маску и притворяться. За исключением необходимости, продиктованной общественными или политическими причинами, он полностью, и открыто высказывал свои мысли и чувства, отражавшиеся и на его лице. Когда же нужна была скрытность, он, я бы сказал, вел себя так по-детски беспомощно, что нередко смешил своих друзей.
Никогда не было человека более правдивого, чем Маркс; он был воплощением правдивости. Стоило взглянуть на него, чтобы тотчас же понять, с кем имеешь дело. В нашем «цивилизованном» обществе с его перманентным состоянием войны не всегда, конечно, можно высказать правду, — это значило бы отдаться в руки врага или поставить себя вне общества. Но если не всегда можно сказать правду, то отсюда еще не следует, что нужно лгать. Я не всегда могу сказать то, что чувствую и думаю, но это не значит, что мне нужно или следует говорить то, чего я не чувствую и не думаю. Первое — это благоразумие, второе — лицемерие. Маркс никогда не лицемерил. Он был просто неспособен на это, так же как неспособен на это неиспорченный ребенок. «Мой большой ребенок», — часто называла его жена, а лучше ее никто не понимал и не знал Маркса, даже Энгельс. И действительно, оказавшись в «обществе» (в кавычках), в котором придавалось значение внешним манерам и приходилось соблюдать различные условности, наш «Мавр» в самом деле становился большим ребенком и мог смущаться и краснеть, как маленький ребенок.
К актерствующим людям он питал отвращение. Я вспоминаю, как он, смеясь, рассказывал нам о своей первой встрече с Луи Бланом. Это было еще на Динстрите, в маленькой квартирке, состоявшей собственно только из двух комнат, из которых первая служила гостиной и рабочим кабинетом, а вторая — для всего остального. Навстречу Луи Блану вышла Ленхен, проводившая его в первую комнату, между тем как во второй Маркс спешно переодевался; смежная дверь осталась приоткрытой, и через щель Маркс наблюдал забавную сценку. Великий историк и политик был очень мал ростом, не выше восьмилетнего мальчика, но при этом невероятно самовлюблен. Оглядевшись в гостиной пролетарского вида, он нашел в одном углу крайне примитивное зеркало, перед которым тотчас же расположился, стал в позу и вытянувшись во весь свой карликовый рост (сапоги у него были с такими высокими каблуками, каких я в жизни больше не видывал), с удовольствием рассматривал себя в зеркале, приукрашиваясь, как влюбленный мартовский кот, и стараясь придать себе возможно более внушительный вид. Г-жа Маркс, также бывшая свидетельницей этой комической сценки, с трудом удерживалась от смеха. Переодевшись, Маркс громко кашлянул, чтобы предупредить о своем приходе, так что фатоватый трибун, отступив от зеркала, получил возможность приветствовать входящего изящным поклоном. Но, конечно, позами и актерством на Маркса нельзя было подействовать, и вскоре «маленький Луи», — как называли его, в противоположность Луи Бонапарту, парижские рабочие, — стал вести себя настолько естественно, насколько вообще был на это еще способен...
Чтобы убедиться, что большинство людей разыгрывает какую-то надуманную роль, достаточно взглянуть на фотографические снимки...
Мне не известен ни один плохой снимок Маркса. На всех он изображен верно, потому что сам всегда держался естественно, просто. Черты, характерные для Маркса как человека, не всегда одинаково четко выражены на снимках; плохое физическое или духовное самочувствие или недомогание, преобладание одной мысли или одного чувства может придать лицу не совсем обычное для него выражение...
МАРКС ЗА РАБОТОЙ
«Гений — это прилежание», сказал кто-то; если это и не совсем так, то во всяком случае в значительной степени верно.
Не может быть гения без исключительной творческой энергии и исключительной трудоспособности. Так называемый гений, которому чуждо и то и другое, — это лишь яркий мыльный пузырь или вексель на будущие сокровища где-то на Луне. Но там, где налицо из ряда вон выходящие трудоспособность и творческая энергия, там и гений. Я встречал многих, считавших себя, а подчас принимавшихся и другими за гениев, но им недоставало трудоспособности, — они были всего лишь бездельниками с большим талантом саморекламы. Все действительно крупные люди, которых мне довелось узнать, были очень прилежны и усердно трудились. Это в полной мере относится к Марксу. Он работал необычайно много, а так как днем — в особенности в первое время его эмигрантской жизни — ему часто мешали, то он стал работать по ночам. Когда мы поздно вечером возвращались домой с какого-нибудь заседания или собрания, он обыкновенно садился еще за работу на несколько часов. Эти несколько часов растягивались все больше, пока, наконец, он не стал работать почти всю ночь напролет, а утром ложился спать. Его жена не раз серьезно выговаривала ему за это, но он, смеясь, отвечал, что это вполне соответствует его натуре. Я лично еще в гимназии привык самую трудную работу откладывать на вечер или на ночь, когда чувствовал наибольший подъем умственной деятельности, поэтому я смотрел на это иначе, чем г-жа Маркс. Но права была она. Несмотря на свой чрезвычайно сильный организм, Маркс уже в конце пятидесятых годов начал жаловаться на всякого рода физические недомогания. Пришлось обратиться к врачу. В результате последовало категорическое запрещение работать по ночам и было предписано much exercise, т.е. как можно больше движения: прогулки пешком и верхом. В те времена мы с Марксом много бродили по окрестностям Лондона, преимущественно в холмистой северной части. Вскоре Маркс снова окреп, его организм был действительно как бы создан для большого напряжения. Но едва он почувствовал себя выздоровевшим, как постепенно снова втянулся в привычку работать по ночам, пока опять не наступил кризис, принудивший его к разумному образу жизни, — однако опять лишь до тех пор, пока это повелительно требовалось его состоянием. Кризисы все обострялись, развилась болезнь печени, появились злокачественные нарывы, — и постепенно железный организм был подточен. Я убежден, — и таково же мнение лечивших его под конец врачей, — что если бы Маркс мог разрешить себе вести жизнь, соответствующую его природе, т. е. требованиям его организма, или, скажем, соответствующую требованиям гигиены, он жил бы еще и поныне. Лишь в последние годы, когда было уже слишком поздно, он отказался от работы по ночам. Зато тем больше он стал работать днем. Он работал постоянно, работал всегда, когда только представлялась малейшая возможность. Даже на прогулки он брал с собой свою записную книжку и поминутно делал в ней пометки. И его работа никогда не бывала поверхностной. Работа работе рознь. Он работал всегда интенсивно, всегда с величайшей основательностью. Его дочь Элеонора подарила мне одну историческую таблицу, которую он набросал для себя, чтобы воспользоваться ею для какого-то второстепенного примечания. Правда, второстепенных вещей для Маркса не существовало, и эта таблица, составленная им для себя, выполнена с такой тщательностью, точно она предназначалась для печати. Маркс работал с усидчивостью, часто приводившей меня в изумление. Он не знал усталости. Он должен был надорваться, — и даже тогда, когда это случилось, он не выказывал признаков утомления.
Если измерять ценность людей выполненным ими трудом — подобно тому как стоимость вещей измеряется вложенным в них трудом, — то даже с этой точки зрения ценность Маркса так огромна, что лишь немногие из исполинов мысли могут равняться с ним.
Чем же буржуазное общество возместило это невероятное количество труда?
Над «Капиталом» Маркс работал сорок лет — и как работал! Так, — как мог работать только Маркс. Я не преувеличу, если скажу, что наиболее низко оплачиваемый поденщик в Германии получает за 40 лет работы большую плату, чем Маркс получил в виде «гонорара», иными словами: в виде почетного вознаграждения за одно из двух величайших научных творений нашего века. Второе — это труды Дарвина.
Наука не представляет из себя рыночной стоимости. И разве можно требовать от буржуазного общества, чтобы оно за свой собственный смертный приговор заплатило приличную цену?..
Об авторе.
Вильгельм Либкнехт (1826 - 1900) - один из основателей Германской социал-демократической партии, принадлежал к левому течению в социал- демократии и вел борьбу с ревизионизмом в ее рядах, депутат рейхстага с 1874 г., был главным редактором центрального органа германской социал-демократии газеты «Vorwarts», отец Карла Либкнехта.
Воспоминания В.Либкнехта о Марксе впервые были напечатаны отдельным изданием в Нюрнберге в 1896 г.
Мещанство — это строй души современного представителя командующих классов. Основные ноты мещанства — уродливо развитое чувство собственности, всегда напряженное желание покоя внутри и вне себя, темный страх пред всем, что так или иначе может вспугнуть этот покой, и настойчивое стремление скорее объяснить себе все, что колеблет установившееся равновесие души, что нарушает привычные взгляды на жизнь и на людей.
Но объясняет мещанин не для того, чтобы только понять новое и неизвестное, а лишь для того, чтобы оправдать себя, свою пассивную позицию в битве жизни.
Отвратительное развитие чувства собственности в обществе, построенном на порабощении человека, может быть, объясняется тем, что только деньги как будто дают личности некоторую возможность чувствовать себя свободной и сильной, только деньги могут иногда охранить личность от произвола всесильного чудовища — государства.
Но объяснение — не оправдание. Современное государство создано мещанами для защиты своего имущества — мещане же и дали государству развиться до полного порабощения и искажения личности. Не ищи защиты от силы, враждебной тебе, вне себя — умей в себе самом развить сопротивление насилию.
Жизнь, как это известно,— борьба господ за власть и рабов — за освобождение от гнета власти. Темп этой борьбы становится все быстрее по мере роста в народных массах чувства личного достоинства и сознания классового единства интересов.
Мещанство хотело бы жить спокойно и красиво, не принимая активного участия в этой борьбе, его любимая позиция — мирная жизнь в тылу наиболее сильной армии. Всегда внутренно бессильное, мещанство преклоняется пред грубой внешней силой своего правительства, но если — как мы это видели и видим — правительство дряхлеет, мещанство способно выпросить и даже вырвать у него долю власти над страной, причем оно делает это, опираясь на силу народа и его же рукой.
Оно густо облепило народ своим серым, клейким слоем, но не может не чувствовать, как тонок этот холодный слой, как кипят под ним враждебные ему инстинкты, как ярко разгорается непримиримая, смелая мысль и плавит, сжигает вековую ложь...
Этот натиск энергии снизу вверх возбуждает в мещанстве жуткий страх пред жизнью,— в корне своем это страх пред народом, слепой силой которого мещанство выстроило громоздкое, тесное и скучное здание своею благополучия. На тревожной почве этого страха, на предчувствии отмщения у мещан вспыхивают торопливые и грубые попытки оправдать свою роль паразитов на теле народа — тогда мещане становятся Мальтусами, Спенсерами, Ае-Бонами, Ломброзо — имя им легион...
В будущем, вероятно, кто-то напишет «Историю социальной лжи» — многотомную книгу, где все эти трусливые попытки самооправдания, собранные воедино, представят собой целый Арарат бесстыдных усилий подавить очевидную, реальную истину грудами липкой, хитрой лжи.
Мещане всегда соблазняются призрачной возможностью доказать самим себе и всему миру, что они ни в чем не виноваты.
И доказывают более или менее многословно и скучно, что в жизни существуют необоримые, роковые законы, созданные богом, или природой, или самими людьми, что по силе этих законов человек может удобно устроиться только на шее ближнего своего и что, если псе рабочие захотят есть котлеты,— на земле не хватит быков...
Противоречия между народом и командующими классами — непримиримы. Каждый человек, искренно желающий видеть на земле торжество истины, свободы, красоты, должен бы, по мере сил своих, работать в пользу быстрейшего и нормального развития этих противоречий до конца — ибо в конце этого процесса пред всеми людьми с одинаковой очевидностью встанет и преступность нашего общественного устройства и ясная для всех невозможность дальнейшего существования его в современных формах...
Мещанство всегда пытается задержать процесс нормального развития классовых противоречий.
Когда в жизни усиливается трение враждебных сил, мещане тревожно прячут головы под крыло какой-либо примирительной теории. Уклоняясь от личного участия в борьбе, мещанин старается ввести в нее более или менее авторитетное третье лицо и возлагает на него защиту своих мещанских интересов. Раньше он ловко пользовался для своих целей богом; задавив бога устройством церкви — обратился к науке, везде стараясь найти доказательства необходимости для большинства людей подчиниться меньшинству.
Каждый раз, когда на светлом и величественном храме науки появляется какая-то темная, подозрительная плесень,— так и знайте! — это мещанин коснулся храма истины своей нахальной, нечистой рукой...
Науку родили опыт и мысль человечества, она есть свободная сила, которую трудно подчинить интересам мещанства,— в науке не нашлось доводов, оправдывающих бытие мещанства, напротив — чем дальше она развивается, тем более ярко освещает вред паразитизма...
На почве усиленных попыток примирить непримиримое у мещанина развилась болезнь, которую он назвал — совесть. В ней есть много общего с тем чувством тревожной неловкости, которое испытывает дармоед и бездельник в суровой рабочей семье, откуда — он ждет — его могут однажды выгнать вон. В сущности, и совесть — все тот же страх возмездия, но уже ослабленный, принявший, как ревматизм, хроническую форму... Эта особенность мещанской души позволила мещанину создать новое орудие примирения — гуманизм,— это нечто вроде религии, но не так цельно и красиво: тут есть немного логики, немного доброго чувства, жалости и много наивности и всего больше христианского стремления дать людям вместо хлеба насущного мыльные пузыри. В конце концов — это милостыня народу, довольно жалкие и пресные крохи, великодушно брошенные богатым Лазарем своему бедному тезке... Это не имело успеха, народ не насытился, не стал более кротким и по-прежнему хотя и безмолвно, но очень косо смотрел голодными глазами, как пожирались плоды его труда... Было ясно — гуманизм не может служить для мещан орудием защиты против напора справедливости...
Мешанин любит говорить народу: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя», но под ближним всегда подразумевает только самого себя и, поучая народ любви, оставляет за собою право жить за счет чужого труда — незыблемым.
Когда мещанство убедилось, что народ не хочет быть гуманным и учение Христа не примиряет рабочего с его ролью раба, навязанной ему государством,— оно почувствовало и гуманизм и религию как излишний балласт в своей тесной, квадратной, маленькой душе, оно захотело освободить себя от этого балласта — отсюда и начался отвратительный процесс разложения мещанской души.
Нужно было видеть пьяную радость мещан, когда Ницше громко заговорил о своей ненависти к демократии!
Им показалось, что вот, наконец, явился некий Геркулес, он очистит авгиевы конюшни мещанской души от серой путаницы понятий, освободит из мелкой и пестрой сети чувствований, которую они так долго, усердно и бездарно плели своими руками, которая связала их взаимно друг друга отрицающими нитями,— «я хочу, но я не должен, я должен, но я не хочу»,— связала и привела в тупик бессильного отчаяния — «я не могу жить». Мещанство немедленно сделало из Ницше идола, заключив всю многообразную душу его в один жуткий крик:
«Спасайтесь, как сможете. Мир погибает, ибо идет демократия!»
Но это был крик агонии самого мещанского общества, издыхающего от утомления в поисках хотя бы и дешевого, но прочного счастья, хотя бы и скучного, но устойчивого покоя, тесного, но твердого порядка. Может быть, Ницше был гений, но он не мог сделать чуда, не мог влить новую горячую кровь в изношенные жилы и огнем своей души не мог пережечь мелких лавочников в аристократов духа. Призыв к самозащите пал на бесплодную почву — мещанство живет чужим трудом и может бороться только чужими руками...
Раньше оно могло покупать людей на службу себе деньгами, позднее подкупало их обещаниями и всегда обманывало. Теперь, когда люди начали понимать свои личные интересы, их трудно обмануть. Люди всё более резко делятся на два непримиримых лагеря — меньшинство, вооруженное всем, что только может защитить его, большинство, у которого только одно оружие — руки — и одно желание — равенство. Направо стоят бесстрастные, как машины, закованные в железо рабы капитала, они привыкли считать себя хозяевами жизни, а на самом деле это безвольные слуги холодного, желтого дьявола, имя которому — золото. Налево всё быстрее сливаются в необоримую дружину действительные хозяева всей жизни, единственная живая сила, все приводящая в движение,— рабочий народ... сердце его горит уверенностью в победе и он видит свое будущее — свободу...
Между этими двумя силами растерянно суетятся мещане,— они видят: примирение невозможно, им стыдно идти направо, страшно — налево, а полоса, на которой они толкутся, становится всё теснее, враги всё ближе друг к другу, уже начинается бой...
Что делать мещанину? Он не герой, героическое непонятно ему, только иногда на сцене театра он любуется героями, спокойно уверенный, что театральные герои не помешают ему жить. Он не чувствует будущего и, живя интересами данного момента, свое отношение к жизни определяет так:
Не рассуждай, не хлопочи,
Безумство ищет, глупость судит;
Дневные раны сном лечи,
А завтра быть тому, что будет,
Живя — умей все пережить:
Печаль, и радость, и тревогу.
Чего желать? О чем тужить?
День пережит — и слава богу...
Он любит жить, но впечатления переживает неглубоко, социальный трагизм недоступен его чувствам, только ужас пред своей смертью он может чувствовать глубоко и выражает его порою ярко и сильно. Мещанин всегда лирик, пафос совершенно недоступен мещанам, тут они точно прокляты проклятием бессилия...
Что им делать в битве жизни? И вот мы видим, как они тревожно и жалко прячутся от нее, кто куда может — в темные уголки мистицизма, в красивенькие беседки эстетики, построенные ими на скорую руку из краденого материала; печально и безнадежно бродят в лабиринтах метафизики и снова возвращаются на узкие, засоренные хламом вековой лжи тропинки религии, всюду внося с собою клейкую пошлость, истерические стоны души, полной мелкого страха, свою бездарность, свое нахальство, и всё, до чего они касаются, они осыпают градом красивеньких, но пустых и холодных слов, звенящих фальшиво и жалобно.
Эту скучную и тревожную суету мещанства наших дней, испуганного предчувствием своей гибели, последнюю главу его бесцветной истории можно назвать так:
«Мещане, кто во что горазд!»
II
Каждый, разумеется, видит все в жизни так, как он хочет видеть, а кто ничего не хочет, видит только себя — скучное и жалкое зрелище!
Мещанин не способен видеть ничего, кроме отражений своей серой, мягкой и бессильной души.
Наиболее уродливые формы отношения мещанства к народу сложились в нашей нелепой стране. Вероятно, на земле нет другой страны, где бы командующие классы говорили и писали о народе так усердно и много, как у нас, и уж, наверное, ни одна литература в мире, кроме русской, не изображала свой народ так приторно-слащаво и не описывала его страданий с таким странным, подозрительным упоением.
Придавленный к земле тяжелым и грубым механизмом бездарно устроенной государственной машины, русский народ — скованный и ослепленный Самсон — воистину, великий страдалец!
И, воистину, с молчаливым терпением титана долго держал он на плечах своих страшную тяжесть рабского, каторжного труда, зверских преступлений со стороны власти, сладострастного издевательства над его личностью помещиков и полиции, держал безропотно и лишь порою, встряхнув плечами, рвался к свободе, но — слепой — не находил пути к ней, и снова и еще крепче связывали его...
Когда человека пытают, а он, полный презрения к палачам, мужественно молчит,— это красиво, это вызывает восторженное уважение к мученику и несомненно является прекрасной темой для поэта...
Но когда русского мужика бьют по зубам, секут розгами, ломают ему ребра, а он, едва ли в чем-либо виновный, стонет «не буду!» — в этом мало человеческого и совсем нет красоты — это должно бы вызывать гнев и ненависть к силе, угнетающей народ, должно бы возбуждать страстное, упорное желание разрушить и перестроить мрачную, душную казарму, в которой задыхается родина.
Русская литература с печальным умилением смотрела, как тупая сила власти, разнузданной своей безнаказанностью, насилует русский народ, как она старательно отравляет суевериями этот вечный источник энергии, которой бесправно пользуются все, как истощается почва, дающая всем и хлеб и цветы, она смотрела на это преступление против жизни ее родины и лирически вздыхала:
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Наша литература — сплошной гимн терпению русского человека, она вся пропитана тихим восторгом пред страдальцем-мужичком и удивлением пред его нечеловеческой выносливостью.
Где ты черпал эту силу? — спрашивает она его, но народ был для нее натурой, с которой она красиво и сочно писала более или менее талантливые картины для удовлетворения своих творческих эмоций и эстетического вкуса мещан...
Соль истинной поэзии в изображениях мужика и его жизни, даже у крупных писателей, часто и странно смешивается с патокой грустного лиризма, а он всегда неуместен при описаниях жизни русской деревни, ибо, по меньшей мере, неприлично лирически вздыхать, когда на ваших глазах люди утопают в грязи и во тьме.
И всегда в отношениях русского писателя к своим героям-мужикам чувствуется нечто вроде удовольствия видеть их ничтожными, мягкими, добрыми и терпеливыми...
Положим — необходимо употребить солидные усилия для того, чтобы вывести из терпения русского мужика, но наше правительство — воздадим ему должное! — всегда успешно выполняло эту задачу; однако роскошное зеркало русской литературы почему-то не отразило вспышек народного гнева — ясных признаков его стремления к свободе. Она изображала нам Калиныча и Хоря, героя «Муму», Касьяна, Антона Горемыку, Платона Каратаева, дедушку Якова и Мазая, Акима во «Власти тьмы» и бесконечную вереницу иных мудрых, но косноязычных и немых людей. На ее глазах из среды народа выходили: Ломоносовы, Кольцовы, Никитины, Суриковы, но она не замечала их и забыла отметить в прошлом таких крупных выразителей народной воли, как Разин и другие. Она не искала героев, она любила рассказывать о людях сильных только в терпении, кротких, мягких, мечтающих о рае на небесах, безмолвно страдающих на земле. Все они терпеливо — непременно терпеливо, без гнева, без ропота! — несут на плечах своих гнетущие душу и тело невзгоды и позор рабской жизни. Милые люди! Они совершенно не способны к делу строительства жизни и кажутся созданными природой специально для мирной работы на господ. Такие славные божьи коровки — эти духовно чистенькие мужички, они так любовно мудры, полны такой готовностью страдать, что, право, удивляешься, как можно было таких людей-младенцев драть на конюшнях плетьми, пороть розгами, продавать оптом и в розницу, как баранов, и вообще обращаться с ними... неделикатно?
Сознательно или бессознательно, но всегда настойчиво наша дворянская литература рисовала народ терпеливо равнодушным к порядкам его жизни, всегда занятым мечтами о боге и душе, полным желания внутреннего мира, мещански недоверчивым ко всему новому, незлобивым до отвращения, готовым все и всем простить, курносым идеалистом, который еще долго и долго способен подчиняться всем, кому это нужно.
Мещанство читало красивые рассказы о смирном русском народе, искренно восхищалось его незлобивым терпением и, спокойно, крепко сидя на его хребте, дало ему лестный титул народа-богоносца.
Ко времени вынужденного народом освобождения его от крепостного права, и — кстати — от земли, в нашей стране, как это известно, образовался небольшой, но энергичный слой людей, сильных духом и внутренне свободных. Это была смелая вольница, «кто с борку, кто с сосенки»,— неудачные дети духовенства, уроды из дворянских семей, блудные сыновья чиновников, только что рожденные фабрикой рабочие — всё умные, здоровые, веселые работники, бодрые, как люди, проснувшиеся на рассвете ясного майского дня. Полные молодой жажды жизни красивой и свободной, они увидели пред собой жизнь, устроенную их отцами, и с презрением, с гордой насмешкой отвернулись от нее — тесной, скучной, нищенски бедной содержанием, формами и красками, нагло и грубо построенной на непосильном труде ограбленного, темного народа.
Вокруг них шумно суетилось встревоженное реформами мещанское общество,— ожиревшее, вырождающееся, уже духовно мертвое, оно судорожно корчилось, как гальванизированный труп, и на пороге новой жизни тупо злилось, трусливо и злобно шипело, чувствуя, что на земле для него остались только могилы. Буйная молодость дерзко и весело пела отходную остаткам крепостного строя и зорко присматривалась, ища свое место в жизни.
А правительство, освободив народ, тотчас же усердно занялось разведением чиновников, ковкой звеньев новой цепи для народа. К разночинцам оно относилось подозрительно и враждебно, люди, которые не хотели быть чиновниками, были излишни и вредны для него, Было ясно — если интеллигент-разночинец хочет жить, он должен встать ближе к народу, опереться на него и увеличить свою дружину за его счет. Интеллигент понял это, пошел в народ сеять среди неге «разумное, доброе, вечное»...
Разумеется, наше правительство не могло допустить на ниве народной никаких посевов, кроме тех, которые укрепляли бы легенду о неземном происхождении его власти. И вот началась беспримерная в истории эпическая борьба горсти смелых людей с чудовищем, которое похитило свободу и зорко, жадно стережет ее...
Эта битва была красива, как старый рыцарский роман, она родила много героев и пожрала их, как Сатурн своих детей. Герои погибли. Участь героев — всегда такова, и не будем оскорблять память героев сожалением о гибели их...
Это были стойкие, крепкие люди, но история поставила их между холодной наковальней и тяжелым молотом. Много они хотели поднять, много сдвинули с места и надорвались в усилиях разбудить народ,— он до этой поры не видел ничего доброго от господ и не поверил им, когда они бескорыстно принесли ему ученье о свободе, равенстве, братстве.
Те, кому лгали столетия, не могли научиться верить в годы...
В эти дни, когда рыцари бились насмерть со змеем,— мещанство в стихах и прозе доказывало, что
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить;
У ней особенная стать,
В Россию можно только верить, что русский народ чрезвычайно самобытен и что греховная западная наука, развратные формы жизни Запада совершенно не годятся для него. Влияние Запада может только испортить, разрушить кроткую, мягкую душу и прочие редкие качества народа-богоносца, воспитанные в нем порками на конюшнях, сплошной неграмотностью и другими идеальными условиями русской самобытности.
В творениях мещан на эту тему есть много любопытного, но самое замечательное в них — соединение таланта с какой-то истинно восточной ленью ума и татарской хитростью, которой мещане прикрывали эту лень мыслить смело и до конца яркопестрыми словами восторга пред народом. Немой, полуголодный, безграмотный народ, по уверению мещан, был призван обновить весь мир таинственной силой своей души, но для этого прежде всего требовалось отгородить его от мира высокой стеной самобытности, дабы не коснулся его свет и воздух Запада. Он, еще недавно награда вельможам за придворные услуги, живой инвентарь помещичьих хозяйств, доходная статья, предмет торговли, вдруг стал любимой темой разговоров, объектом всяческих забот о его будущей судьбе, идолом, пред которым мещане шумно каялись во грехах своих. Растерянная, суетливая мещанская мысль, как летучая мышь над костром, завертелась вокруг народа в своих поисках оправдания и примирения.
Эта жалкая суета развращала порою лучшего поэта тех дней, и часто он, вступая в общий хор лицемерно кающихся, фальшиво вторил им:
...Успели мы всем насладиться.
Что ж нам делать? Чего пожелать?..
...Пожелаем тому доброй ночи,
Кто все терпит во имя Христа,
Чьи не плачут суровые очи,
Чьи не ропщут немые уста,
Чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусство, науки
Предаваться мечтам и страстям...
В этом, допустим, искренном лирическом порыве сытого и несколько сконфуженного своей сытостью человека чувствуется немного иронии над собой, но — какая странная скудость фантазии! Неужели народу, усыпленному насильно, народу, сон которого ревниво оберегали тысячи верных слуг Левиафана-государства, неужели этому народу нельзя было пожелать ничего лучшего доброй ночи? В те дни, когда уже многие били в набат, стараясь разбудить его? В те дни, когда герои одиноко погибали в битвах за свободу?
Мещанам нравились подобные стихи, и они искренно, от всей души, желали милому народу — спокойной ночи. Что они могли пожелать ему, кроме этого? Это и гуманно и дешево...
В это время — время борьбы — одни из них тревожно и угрюмо, как совы, кивали головами на Запад, где горел, не угасая, огонь свободы и в муках рождалась истина; они кричали, что оттуда льется отрава, которая погубит русский народ. Другие пристраивались в услужение к радикальным идеям, незаметно стараясь одеть их в уродующие одежды компромисса. Третьи злобно в стихах и прозе клеветали на все, что было им враждебно,— молодо, красиво, смело,— и во всем, что они делали, звучала их вечная тревога за свой покой — тре-вога нищих духом.
А в страну медленно входил железной стопой окутанный серыми тучами дыма и пара великий революционер, бесстрастный слуга желтого дьявола, жадного золота,— все разрушающий капитализм...
Толстой и Достоевский — два величайших гения, силою своих талантов они потрясли весь мир, они обратили на Россию изумленное внимание всей Европы, и оба встали, как равные, в великие ряды людей, чьи имена — Шекспир, Данте, Сервантес, Руссо и Гете. Но однажды они оказали плохую услугу своей темной, несчастной стране.
Это случилось как раз в то время, когда наши лучшие люди изнемогли и пали в борьбе за освобождение народа от произвола власти, а юные силы, готовые идти на смену павшим, остановились в смятении и страхе пред виселицами, каторгой и зловещей немотой загадочно неподвижного народа, молча, как земля, поглотившего кровь, пролитую в битвах за его свободу. Мещане, напуганные взрывами революционной борьбы, изнывали в жажде покоя и порядка, готовые подчиниться победителю, предать побежденного и получить за предательство хоть маленький, но всегда лакомый для них кусок власти...
Тяжелые серые тучи реакции плыли над страной, гасли яркие звезды надежд, уныние и тоска давили юность, окровавленные руки темной силы снова быстро плели сети рабства.
В это печальное время духовные вожди общества должны бы сказать разумным и честным силам его:
«Нищета и невежество народа — вот источник всех несчастий нашей жизни, вот трагедия, в которой мы не должны быть пассивными зрителями, потому что рано или поздно сила вещей заставит всех нас играть в этой трагедии страдающие и ответственные роли. Для государства мы — кирпичи, оно строит из нас стены и башни, укрепляющие злую власть его. Искусно отделяя народ от нас, оно делает всех бессильными в борьбе с его бездушным механизмом. Никто разумный не может быть спокоен, доколе народ — раб и слепой зверь, ибо он прозреет, освободится и отомстит за насилие над ним и невнимание к нему. Не может быть красивой жизни, когда вокруг нас так много нищих и рабов. Государство убивает человека, чтобы воскресить в нем животное и силою животного укрепить свою власть; оно борется против разума, всегда враждебного насилию. Благо страны — в свободе народа, только его сила может победить темную силу государства. Поймите — нет иной страны, где бы люди чести, люди разума были так одиноки, как у нас. Боритесь же за торжество свободы и справедливости, в этом торжестве — красота. Да будет ваша жизнь героической поэмой!..»
— Терпи! — сказал русскому обществу Достоевский своей речью на открытии памятника Пушкину.
— Самосовершенствуйся! — сказал Толстой и добавил: — Не противься злу насилием!..
...Есть что-то подавляюще уродливое и постыдное, есть что-то близкое злой насмешке в этой проповеди терпения и непротивления злу. Ведь два мировых гения жили в стране, где насилие над людьми уже достигло размеров, поражающих своим сладострастным цинизмом. Произвол власти, опьяненный безнаказанностью, сделал всю страну мрачным застенком, где слуги власти, от губернатора до урядника, нагло грабили и истязали миллионы людей, издеваясь над ними, точно кошка над пойманной мышью.
И этим замученным людям говорили:
— Не противьтесь злу! Терпите!
И красиво воспевали их терпение. Этот тяжелый пример наиболее ярко освещает истинный характер отношения русской литературы к народу. Вся наша литература — настойчивое учение о пассивном отношении к жизни, апология пассивности. И это естественно.
Иной не может быть литература мещан даже и тогда, когда мещанин-художник гениален.
Одно из свойств мещанской души — раболепие, рабье преклонение перед авторитетами. Если некто однажды подал мещанину от щедрот своих милостыню внимания, — мещанин делает благодетеля кумиром и кланяется ему, точно нищий лавочнику. Но это только до поры, покуда кумир живет в гармонии с мещанскими требованиями, а если он начнет противоречить им, — что бывает крайне редко, — его сбрасывают с пьедестала, как мертвую ворону с крыши. Вот почему писатель-мещанин всегда более или менее лакей своего читателя, — человеку приятно быть идолом.
Ожидаю, что идолопоклонники закричат мне:
«Как? Толстой? Достоевский?»
Я не занимаюсь критикой произведений этих великих художников, я только открываю мещан. Я не знаю более злых врагов жизни, чем они. Они хотят примирить мучителя и мученика и хотят оправдать себя за близость к мучителям, за бесстрастие свое к страданиям мира. Они учат мучеников терпению, они убеждают их не противиться насилию, они всегда ищут доказательств невозможности изменить порядок отношений имущего к неимущему, они обещают народу вознаграждение за труд и муки на небесах и, любуясь его невыносимо тяжкой жизнью на земле, сосут его живые соки, как тля. Большая часть их служит насилию прямо, меньшая — косвенно: проповедью терпения, примирения, прощения, оправдания...
Это — преступная работа, она задерживает правильное развитие процесса, который должен освободить людей из неволи заблуждений, она тем более преступна, что совершается из мотивов личного удобства. Мещанин любит иметь удобную обстановку в своей душе. Когда в душе его все разложено прилично — душа мещанина спокойна. Он — индивидуалист, это так же верно, как нет козла без запаха.
В древности еврейский мудрец Гиллель дал человеку удивительно простую и ясную формулу индивидуального и социального поведения.
«Если я не за себя, — сказал он, — то кто же за меня? Но если я только за себя — зачем я?»
Мещанин охотно принимает первую половину формулы и не может вместить другой.
Есть два типа индивидуализма: индивидуализм мещанский и героический.
Первый ставит «я» в центре мира — нечто удивительно противное, напыщенное и нищенское. Подумайте, как это красиво — в центре мира стоит жирный человечек с брюшком, любитель устриц, женщин, хороших стихов, сигар, музыки, человек, поглощающий все блага жизни, как бездонный мешок. Всегда несытый, всегда трусливый, он способен возвести свою зубную боль на степень мирового события, «я» для этого паразита — все!
Второй говорит: «Мир во мне; я все вмещаю в душе моей, все ужасы и недоумения, всю боль и радость жизни, всю пестроту и хаос ее радужной игры. Мир — это народ. Человек — клетка моего организма. Если его бьют — мне больно, если его оскорбляют — я в гневе, я хочу мести. Я не могу допустить примирения между поработителем и порабощенным. Противоречия жизни должны быть свободно развиты до конца, дабы из трения их вспыхнула истинная свобода и красота, животворящая, как солнце. Великое, неисчерпаемое горе мира, погрязшего во лжи, во тьме, в насилии, обмане, — мое личное горе. Я есть человек, нет ничего, кроме меня».
Это миропонимание, утонченное и развитое до красоты и глубины, которой мы себе представить не можем, вероятно, и будет миропониманием рабочего, истинного и единственно законного хозяина жизни, ибо строит ее он. Это миропонимание в русской литературе не отражалось. Она вообще не могла создать героя, ибо героизм видела в пассивности, и если пыталась изобразить активного человека, — это выходило бескровно и бесцветно даже у такого красивого и крупного таланта, как Тургенев. Только яркий и огромный Помяловский глубоко чувствовал враждебную жизни силу мещанства, умел беспощадно правдиво изобразить ее и мог бы дать живой тип героя, да Слепцов, устами Рязанова, зло и метко посмеялся над мещанином...
Восьмидесятые годы были временем полного торжества мещан, и, как всегда, они торжествовали злобно, но скучно и бесцветно. Со слезами восторга прослушали речь Достоевского, и она успокоила их. Терпение ни к чему не обязывало мещан, но его можно было рекомендовать народу. Они, конечно, спокойно сложили бы бессильные, хоть и жадные руки, но совесть — эта на-кожная болезнь мещанской души — настойчиво указывала на необходимость вооружения народа оружием грамоты, и некая, небольшая часть их видела свое одиночество в стране, где так мало грамотных людей, которые могли бы играть для мещан роли слушателей, собеседников, читателей, потребителей газет, книг и прочих продуктов высшей деятельности мещанского духа. Мещанин любит философствовать, как лентяй удить рыбу, он любит поговорить и пописать об основных проблемах бытия — занятие, видимо, не налагающее никаких обязанностей к народу и как нельзя более уместное в стране, где десятки миллионов человекоподобных существ в пьяном виде бьют женщин пинками в животы и с удовольствием таскают их за косы, где вечно голодают, где целые деревни гниют в сифилисе, горят, ходят — в виде развлечения — в бой на кулачки друг с другом, при случае опиваются водкой и во всем своем быте обнаруживают какую-то своеобразную юность, которая делает их похожими на первобытных дикарей... Итак — мещане все-таки поняли необходимость увеличить свою армию и взялись за дело.
Раздался успокаивающий и довольный крик — истинно мещанский пароль: «Наше время — не время широких задач!»
И наскоро создали пошлый культ «мелких дел» — воистину мещанский культ. Какая масса лицемерия была вложена в этот культ и сколько было в нем самообожания!
Другая группа мещанства — быть может, более искренняя в своем желании оправдать печальный и постыдный факт своего бытия — пошла на зов Толстого. Началось «самосовершенствование», этот жалкий водевиль с переодеваньем. В стране, где люди еще настолько не разумны, что пашут землю деревянной сохой, боятся колдунов, верят в чёрта,— в этой грустной и бедной стране грамотные люди, юродствуя идеи ради, стали отрицать разум. Подвергли науку наивной и убогой критике. Отрицали искусство, отрицали красоту, одевались в крестьянское платье и неумелыми руками ковыряли бесплодную землю, всячески стараясь приблизиться к дикарю и называя это самоистязание «опрощением». Дикий, но совсем не глупый мужик смотрел на чудаков и пренебрежительно усмехался, не понимая мотивов странного и смешного поведения господ. Иногда, раздраженный своей тяжкой жизнью, выпивший водки, мужик обижал опрощенцев, но они «не противились злу» и этим вызывали к себе искреннее презрение мужика.
Так вело себя мещанство совестливое, а масса его — жадная и наглая — открыто торжествовала победу грубой силы над честью и разумом, цинично добивая раненых. Она создала из клеветы, грязи и лицемерной угодливости победителю некий форт для защиты своего положения в жизни, в него засели довольно талантливые языкоблуды, навербованные по преимуществу из ренегатов, и дружно принялись заливать клеветой и ложью все, что еще горело в русской жизни.
Погибли «Отечественные записки», и один из ренегатов проводил их в могилу гаденькой усмешкой:
— Пела-пела пташечка да замолкла. Отчего ж ты, пташечка, приуныла?
Эти потомки крови Иуды Искариота, Игнатия Лойолы и других христопродавцев, охваченные болезненной жаждой известности, но слишком ничтожные для того, чтобы создать нечто крупное, скоро почувствовали свое бессилие быть вождями и сделались растлителями мещанства. Открыто брызгая пахучей слюной больных верблюдов на все мало-мальски порядочное в русской жизни, они более четверти века развращали людей проповедью ненависти к инородцам, лакейской услужливости силе, проповедью лжи, обмана,— и нет числа преступлениям их, нет меры злу, содеянному ими. Малограмотные и невежественные, они судили обо всем всегда «применительно к подлости», всегда с желчью неудачников на языке. Некоторые из этих желчных честолюбцев еще и теперь старчески ползают по страницам своей газеты, но это уже змеи, потерявшие яд. Безвредные гады, они вызывают только чувство отвращения к ним своими бессильными попытками сказать еще что-нибудь гнусное и развратное, еще раз подстрекнуть кого-то на преступление...
Но все это известно, и обо всем этом так же противно и стыдно говорить, как о насилии над женщиной, как о растлении ребенка, и хочется поскорее подойти к поведению мещанства сегодня, в наши трагические дни...
Однако справедливость побуждает указать, что наиболее жизнеспособные мещане шли и в революцию. Они понимали, что толкутся в тесных развалинах старой тюрьмы, выстроенной подневольным трудом, у них не было определенной позиции в темном хаосе русской жизни, жизнь их была бесцветна и скучна. И они пошли в революцию охотно, но — как спортсмены-англичане ездят из Лондона на Каспий бить диких уток. Со временем мы увидим этих господ среди работников революции, где они, вместе с госпожами Кукшиными, производят неприятный шум, вредную суету и путаницу, увидим, как они, органически с народом не связанные, чуждые ему, капризные в своих настроениях, быстро, как фокусники, меняли свои взгляды, вызывая этим тяжелые недоумения в головах своих учеников и отрицательное, враждебное отношение у рабочих к представителям пролетарской интеллигенции.
Рядом со всеми этими попытками маленьких, трусливых людей уклониться от суровых требований действительности в тихую область мечтаний или удобно встать где-либо с краю жизни в качестве зрителя, наблюдающего ее драмы, рядом с иезуитской суетой мещанства — бесстрастно шла железная работа капитала, математически правильно сортировавшего людей на две резко враждебных группы, а в красных корпусах фабрик и заводов, под гулкий шум машин, воспитывалась новая, могучая, истинно жизненная сила, та сила, которой ныне все мещане обязаны своим освобождением из тесной клетки государства и для которой они готовы создать другую клетку, попрочнее той, где они сами сидели. Мещанин в политике ведет себя, как вор на пожаре,— украл перину, снес ее домой и вновь явился на пожар гасить огонь, который он же сам тихонько раздувал из-за угла...
IV
В ту пору, когда мягкосердечные мещане осторожно пытались пронести во тьму народной жизни, мимо глаз стоокого цербера-государства, тускло горевшие светильники своих добрых намерений, в то время, когда ренегаты, опьяненные мстительной злобой, цинично плясали разнузданный танец торжества своего над могилами павших героев, а мещане, безразличные, наслаждались покоем и крепким порядком в серой мгле все победившей пошлости,— в эту пору государство снова хлопотливо стягивало грудь народа железными обручами рабства...
Дряхлый демон России, прокурор церкви Христовой, слуга насилия и апологет его, сладострастными руками фанатика вцепился в горло страны и душил ее и в безумии восторга кричал:
— Велико и свято значение власти! Она служит для всех зерцалом правды, достоинства, энергии!
И вводил церковные школы в дополнение к земским начальникам.
Это было нагло, но многие находили, что это сильно и талантливо,— иногда цинизм выгоден мещанам, они находят его красивым.
Власть, подобно Цирцее, превращает человека в животное. Стремление ко власти свойственно только людям ограниченным, только тем, кто не способен понять красоту и великую мудрость внутренней свободы, той свободы, которая не способна подчиняться и не хочет подчинять. Властные люди вообще — тупы, а когда они могут действовать безнаказанно, в них просыпается атавистическое чувство предка-раба, и они как бы мстят за его страдания, но мстят не тем, кто заставляет страдать, а тем бесправным людям, которые отданы государством под власть его представителей,— а так как Россия слишком долго была страною рабов — в ней представители власти более, чем где-либо, разнузданны и жестоки...
Когда люди, незадолго пред этим чувствовавшие, что кто-то энергично вырывает власть из их рук, снова увидали себя владыками,— они бросились на страну, как звери, и ненасытно стали сосать кровь ее покорных людей, они вцепились жадными когтями в ее огромное неуклюжее тело и грабили, истязали, душили людей, как варвары-завоеватели, истощали ее, как бациллы гноя зараженный организм. Это было время буйного торжества животных, тем более злых, что еще недавно они трепетали от страха.
Страна, казалось, скоро задохнется.
Но, сгибаясь под тяжестью насилия, ослепленный невежеством, ленивый с отчаяния, народ жил и молча наблюдал. Тяжелая жизнь выработала в нем нечеловеческую выносливость, изумительную способность пассивного сопротивления, и под гнетом злой силы государства он жил, как медведь на цепи, молчаливой, сосредоточенной жизнью пленника, не забывая о свободе, но не видя дороги к ней.
Народ по природе сильный и предприимчивый, он долго ничего не мог сделать своими крепкими руками, туго связанными бесправием; неглупый, он был духовно бессилен, ибо мозг его своевременно задавили темным хламом суеверия; смелый, он двигался медленно и безнадежно, ибо не верил в возможность вырваться из плена; невежественный, он был тупо недоверчив ко всему новому и не принимал участия в жизни, подозрительно косясь на всех.
И во что он мог верить? Все новое приходило к нему со стороны барина, давнего врага, и всегда в этом новом он должен был чувствовать нечто не для него, но против него. Когда он немного выучился грамоте и стал читать маленькие книжки, он чувствовал в них всегда одно: настойчивое желание господ видеть его добрым, трезвым, мягким.
«Все люди — братья, все равны!» — доказывали ему авторы книжек.
А вокруг него стояли исправники, земские начальники, становые, урядники — ели его хлеб, брали с него подати, секли его розгами, а за чтение книжек сначала просто били по зубам, а потом даже начали сажать в тюрьму.
«Не в силе бог, а в правде!» — утешали его добрые господа, а он, от применения к его спине силы, по неделям сесть не мог.
«Надо любить ближнего, как самого себя!» — убедительно, и даже порой красиво, поучали его люди из города, а их отцы и братья в деревнях старались возможно дешевле купить его труд и просили начальство сочинить построже законы о найме сельскохозяйственных рабочих.
«Не бей свою жену, ибо она хотя и женщина, но тоже человек, учи детей грамоте, ибо «знанье — радость, знанье — свет», не пей водку — она разрушает организм,— и не воруй!» — говорилось в книжках.
Мужик читал это и видел: господа спокойно берут его жену на должность коровы — кормить ее молоком своих детей, его жена беременная моет за гривенник полы в усадьбе, дочь его при первом же удобном случае развращают, и вообще к жителям деревни господа относятся менее внимательно и бережливо, чем, например, к своим лошадям, собакам и другим домашним животным. Он видел, что господам действительно очень полезна грамота, но школа, устроенная ими для его детей, ничего хорошего не дает им, а только отбивает от работы. И видел, что господа, поучая его не пить водку, сами с большим наслаждением разрушают свои организмы и водкой, и вином, и обжорством, и развратом. И видел, что его кругом обокрали.
«Не будь жаден!» — говорили ему и всё повышали аренду на землю, всё понижали плату за труд.
Книжки резко противоречили всему складу мужицкой жизни, и поступки господ тоже противоречили морали книжек, написаннык ими В самом факте появления какой-то особенной литературы, нарочито сочиняемой «для народа», уже есть нечто подозрительное, как и вообще во всех действиях мещан, направленных к торжеству «общего блага».
Мещане — повторяю — во что бы то ни стало хотят жить в мире со всем миром, спокойно пользуясь плодами чужого труда и всячески стараясь сохранить то равновесие души, которое они называют счастьем.
Что же, кроме лжи и лицемерия, можно внести в «общее благо», обладая такой психологией? И это «общее благо», как его представляют себе мещане,— огромное, топкое болото, оно покрыто густой плесенью добрых намерений, над ним вечно стоит серый, мертвый туман лживых слов, а на дне его — задавленные люди, живые люди, обращенные в орудия обогащения мещан. Это «общее благо» пахнет кровью и потом обманутых, порабощенных людей.
Жизнь ставит дело просто и ясно: общее благо невозможно, пока существует хозяин и работник, подчиненный и командующий, имущий и неимущий.
Или все люди — несмотря на яркое различие их душ — товарищи, политически и экономически равные друг другу, или вся жизнь — отвратительное преступление, гадкая трагедия извращенности, процесс, не имеющий оправдания...
Сколько ни кропи море духами, оно все-таки даст запах соли, и, конечно, немного бы сделали добрые мещанские книжки, если бы они учили только добродетелям, выгодным для мещан, и если бы, кроме книжек, не было других влияний, способных своей силой возбудить мысль даже в камне.
По степям, мимо деревень, как гигантские железные черви, рассыпая огненные искры, с торжествующим грохотом поползли локомотивы и вагоны, пожирая хлеб мужика. Около деревень хмуро встали красные стены заводов и фабрик, угрожающе поднялись в небеса огромные трубы, черный дым кощунственно летел к жилищу бога, не боясь его гнева. В барских усадьбах явились машины, они сеяли, жали, косили, отнимая стальными руками работу у человека, и человек, чтобы не умереть с голоду, шел с поля в широко открытую жаркую пасть фабрики. Там вокруг него хлопотливо, шумно, правильно вертелись колеса, двигались поршни, зловеще гудело железо, и всё, все плоды земли, всё рожденное ею — камень, дерево и сама она — всё превращалось в золото и уходило куда-то далеко прочь от человека, оставляя его, истомленного, усталого, с одним куском хлеба и без копейки на старость.
Рев плавильных печей, визг станков, глухие удары молота, сотрясавшие землю, бесконечное движение ремней и всюду ярко пылающий красивый, веселый огонь — всё это было грандиозно, страшно, подавляло человека своей лихорадочной жизнью и невольно возбуждало в нем острый, разрушительный вопрос:
«Зачем так? Для кого?»
И он начинал понемногу догадываться, что весь этот механически правильно, но бессмысленно действующий ад создан и приведен в движение ненасытной жадностью тех людей, которые захватили в свои руки власть над всей землей и над человеком и всё хотят развить, укрепить эту власть силою золота. Они обезумели от жадности, сами стали глупыми и жалкими рабами своих фабрик и машин, своих векселей и золота, зарвались, запу-.тались в сетях дьявола наживы, как мухи в паутине, и уже не отдают себе отчета — зачем все это им? — и не видят, отупевшие, не могут видеть возможности жить иначе — иной жизнью, красивой, свободной, разумной. Они плывут безвольно, как утопленники, в отвратительном потоке бессмысленной и противной суеты, окутанные едким дымом и запахом человеческого пота, окруженные жадным лязгом железа и стонами людей, которые служат при железе для того, чтобы увеличить золото в карманах мещан,— золото, умертвившее душу мещанина,— золото — металлического бога ограниченных и жалких людей.
Человек увидел и понял, что его руки создают все, а он не имеет ничего, кроме нищенского права съесть столько хлеба, сколько нужно, чтобы снова работать и, наконец, создав в течение жизни неисчислимое количество богатств, издохнуть с голоду. Человек задумался, потрясенный очевидностью Кто он, создающий так много лишнего и не имеющий необходимого? Хозяин жизни или раб ее?
Человек работал на фабрике и видел, как из бесформенных кусков руды его труд создает машины и ружья, как бессильные, тонкие, робко дрожащие нити соединяются в плотную, крепкую ткань и веревки,— человек протестовал против жадности капитала и видел, что из ружей, им же сделанных, убивают его товарищей, что из веревок делают петли для его друзей.
Всюду вокруг ярко смеялся над ним красный, злобно веселый могучии огонь и возбуждал к жизни необоримую силу человека, мысль его. Капитал, раздевая его тело, превращал человека из раба — хозяина кусочка бесплодной земли — в свободного нищего, из пассивного страдальца, поражавшего мир терпением, в пылкого, упорного борца за свое право быть человеком, а не доходной статьей мещан.
И он начал свою великую борьбу.
Жестокость богатства так же очевидна, как и глупая жадность его. Неразборчивый, как свинья, капитал пожирает всё, что видит, но нельзя съесть больше того, сколько можешь, и однажды он должен пожрать сам себя — эта трагикомедия лежит в основе его механики Сила капитала — механическая грубая сила; этот ком золота, точно ком снега, брошенный под гору, вовлекая в себя всякую дрянь, увеличивается в объеме от движения, но само движение слепо, безвольно и не может иметь оправдания, когда оно давит и уничтожает миллионы людей...
По пути к самоуничтожению капитал, развиваясь, захватывает на служение своим интересам и государство, оно растворяется в нем, теряет свой животно-само-довлеющии характер власти ради власти, и короли ныне покорно служат интересам фабрикантов и лавочников Капитал похож на чуму, которая одинаково равнодушно убивает водовоза и губернатора, священника и музыканта. И, как чума, сам по себе он не нуждается в оправдании бессмысленности своего роста,— механически правильно сортируя людей на классы, независимо от своей воли развивая их сознание, он сам создает себе непримиримых врагов, раздражая человека своей жадностью, как дурак раздражает быка красным Зло жизни, он не стесняется своей ролью, он цинично откровенен в своих действиях и, нагло говоря грохотом машин «все мое!», равнодушно развращает людей, искажает жизнь Таков он есть, он не может быть иным, и это хорошо, потому что просто, всем понятно и очень быстро создает в душе представителя груда резко отрицательное, непримиримо враждебное отношение к представителю капитала.
Но для мещан капитал — идол, сила и необоримая власть, и они раболепно служат ему, довольные теми объедками, которые пресыщенное животное бросает им под стол, как собакам. Они не обижаются на это — чувство человеческого достоинства не развито у мещан,— ослепленные блеском золота, они служат господину не только из страха пред силой его, но уважая силу, и не только служат, что естественно, ибо и мещанин любит есть много и вкусно, но подслуживаются, что уже противно. Мещане всегда моралисты, и вот, сознавая моральную наготу своего кумира, смутно чувствуя преступность его бытия, они пытаются подложить смягчающие вину философские основания под этот процесс насилия, истязания и убийства миллионов людей ради накопления золота в карманах десятков. И, доказывая право капитала грабить, убивать, они думают скрыть факт своего соучастия в грабежах и убийствах.
«Иначе — нельзя!» — говорят они.
«Можно!» — отвечают им социалисты.
«Ах, это мечта!» — возражают мещане и снова жульничают, всюду выискивая доводы, способные подтвердить вечную необходимость деления людей на богатых и бедных и незыблемость такого порядка, одинаково унижающего и рабочего, и капиталиста, и самих мещан.
Эти жалкие попытки трусливых холопов остановить колесницу истории грудами лживых слов, брошенных по пути ее движения, иногда действительно замедляют ход жизни, затемняя и запутывая медленно растущее в массе народа сознание своего права, и вот почему нужно всегда помнить, как свое имя, что истинный враг жизни не капитал — стихийная, глупая, безвольная сила,— а холопы его, почтенные мещане, желающие в интересах своего личного счастья доказать массам народа невозможность иного порядка жизни, примирить рабочего с его ролью доходной статьи для хозяина и оправдать жизнь, построенную на порабощении большинства меньшинством...
Роль примирителя — двойственная роль, и мещанин — вечный пленник внутреннего раздвоения. Все, что он когда-либо выдумал, носит в себе непримиримые и подлые противоречия. Он в одно время дает человеку бутылку водки и книжку о вреде алкоголя, взимая с того и другого товара известный процент в свою пользу. Он говорит о необходимости строить тюрьмы гуманно. Признавая женщину всячески равной мужчине, он из соображений «реальной политики» — то есть политики скорейшего и во что бы то ни стало установления твердого порядка — лишает ее права голоса, несмотря на то, что его супруга, вероятно, не менее, чем он, жаждет торжества порядка и равновесия души. Он готов приять в свои объятия свободу, но обязательно в качестве законной супруги, дабы «в пределах законности» насиловать ее, как ему угодно. Он обладает, как все паразиты, изумительной способностью приспособления, но никогда не приспособляется к истине. Он способен видеть и принять только правду факта, и ему чужда и непонятна правда человеческого стремления к творчеству фактов.
Всего ярче открывается его пестрая, искаженная холопством пред силой, отравленная неустанной жаждой покоя и довольства, маленькая, скучно честолюбивая, липкая душа в эпохи народного возбуждения, когда он, серый, суетливый и жадный, жутко мечется между черным представителем гнета и красным борцом за свободу, стараясь скорее понять — кто из этих двух победит? Где сильнейший, на чью сторону он мог бы скорее встать, дабы водворить порядок в жизни, установить равновесие в душе своей и урвать кусок власти?
Жалкое существо, и, если б оно не было так вредно, о нем не следовало бы говорить, но о нем необходимо говорить больше всего, как это ни противно.
Мещане — лилипуты, народ — Гулливер, но если его запутать всеми нитками лжи и обмана, которые находятся в руках этого племени, он должен будет потратить лишнее время для того, чтобы порвать эти нитки.
Наши дни не только дни борьбы, но и дни суда, не только дни слияния всех работников правды, свободы и чести в одну дружину непобедимых, но и дни разъединения со всеми, кто еще недавно шел в тылу армии пролетариата, а теперь, когда она одержала победу, выбегает вперед и кричит:
«Это мы победили! Мы — представители народа! Пожалуйста, давайте нам место, где бы мы могли сесть, чтобы торговаться с вами. Мы продаем русский рабочий народ — сколько дадите?»
Они, вероятно, скоро продадут, потому что просят дешево...
Левые активисты довольно редко читают художественную литературу, особенно такого несерьезного жанра как современная фантастика. Если уж читают и обсуждают фантастику, то строго социальную, хвалят, даже низкосортную, «левую» или ругают «правую», чаще всего националистическую. Однако круг читателей такой зачастую больше агитационной, чем собственно художественной прозы как раз и ограничивается самими политическими активистами.
Не заточенную под агитацию фантастику читают гораздо больше людей. Конечно среди такой фантастики львиную долю занимают «сказки для взрослых», а на самом деле не повзрослевших, людей, да боевики в стиле «кровавая резня в марсианском аду», есть слой и более качественного продукта. Некоторые книги в жанре фантастики почитать стоит, как показатели того, о чем думает сегодняшняя пишущая интеллигенция. А хочу познакомить читателей «Прорыва» с тремя такими книжками.
Первая - это довольно новая книга Владимира Васильева и Александра Громова «Антарктида ONLINE». Эта веселая книга предлагает представить себе события, которые произойдут в современном мире, если Антарктида вдруг переместится с полюса на экватор.
- Почему поминки? - повторил вопрос настырный Шеклтон. Непрухин сражался с непослушным лицом, пытаясь состроить кривую ухмылку. - Ты хочешь сказать, что наша работа будет продолжена, так? Ты, наверное, хочешь еще сказать, что работы в связи с переездом континента на новое место у нас э… о чем это я? Да! Работы у нас будет даже больше, чем раньше, и… это… она станет еще интереснее? Так? А вот хрен нам всем! Одно дело околополюсный район, на фиг никому, кроме нас, не нужный, и совсем другое э-э… Тихий океан. Купол когда-нибудь растает, а под ним, сам понимаешь, нетронутые ископаемые, бери да вывози. Лакомый кусочек. Да если бы только ископаемые! - Непрухину все же удалось состроить ухмылку. - Тут э… много чего, кроме ископаемых. Ничейной территорией Антарктиде уже не быть, зуб даю. Сколько лет продержится Вашингтонский договор, как ты думаешь? - Хватил - лет! - глухо, как в бочку, прогудел Ломаев. - Недель, а не лет. А то и дней. Вот увидишь, набросятся со всех сторон, как псы, и порвут Антарктиду на части. Всякая дрянь, какую и на карте-то не вдруг найдешь, начнет кричать, что у нее, мол, здесь исконные национальные интересы. Сверхдержавы - те кинутся в первую очередь. Тут такой клубок завяжется, что мало не будет. В лучшем случае мирно поделят кусок, в худшем перегрызутся между собой, и гран мерси, если не начнут войну. А нас - в шею, чтоб под ногами не путались. Что в Антарктиде есть научные станции, это хорошо, это готовые форпосты, только скоро их займут совсем другие люди. - Он насупился и, помолчав, добавил: - Вот так вот.
А потом ученые Антарктиды решились провозгласить независимость материка и отстаивать ее. В государствах нацелившихся на империалистический раздел Антарктиды новоявленных антарктов из бывших своих граждан объявили изменниками, признавать эту независимость никто не собирался. Однако зимовщики проявили организованность и целеустремленность.
В этой книге есть много интересных думающему человеку мыслей, сравнений. Общие для всей современной российской литературы насмешки над президентом Бушем-младшим, но при этом понимание того, что современные США могут сделать с любым непонравившимся государством. Взаимодействие антарктов с внезапно свалившимся на их головы олигархом Шимашевичем. Попытки выйти на международные институты…
Наиболее интересными мне показались две развивающиеся в книге темы.
Первая - о государственном устройстве Антарктиды:
- Как это - никакого правительства? - А вот так. Совсем никакого. - Так что насчет правительства, а? - Ничего. Кстати, а зачем оно Свободной Антарктиде? - Ну как это - зачем! Да хотя бы… - Что? - Чтобы править. - Не понял, поясни. - Ладно, - сказал Ерепеев, подуспокоившись. - Говори. Какую такую демократию без правительства вы выдумали? - Непосредственную, - сейчас же отозвался Ломаев. - Как в Древней Греции. Общее голосование антарктов по всем мало-мальски важным вопросам. Нас тут всего-то несколько сот, связь действует, так неужто не договоримся? - Чуть что - референдум, значит… - Угу. - Не угукай, не филин. Значит, вообще без правительства? Ну а кто будет вопросы для референдумов готовить? А принимать быстрые решения, когда нет времени голосовать? А представлять Антарктиду за рубежом - Пушкин будет? Ломаев хохотнул: - Неплохо бы: его бы небось не арестовали за измену, постеснялись бы… - Я серьезно! - А я шучу, что ли? На первое время выберем, конечно, каких-нибудь представителей народа и президента-зицпредседателя. Построим для мировой общественности потемкинскую деревню. А потом примем закон о ротации, скажем, еженедельной. Ты еще не был президентом страны? Значит, будешь. Ты мужик авторитетный, никуда не денешься. - Иди ты знаешь куда… - Куда это я пойду из самолета? Ну скажи, тебе не хочется стать президентом? А ведь станешь когда-нибудь. - Если только это дурацкое предложение пройдет. - А ты что, будешь голосовать против? Ерепеев помолчал. - Нет, - сказал он изнывающему от любопытства Ломаеву. - Не буду я против. А только реально править будет не президент, не представители и не референдум всех антарктов, а этот твой варяг Шимашевич. Нет? Деньги-то чьи?
Все обсуждения будущего непременно утыкались в фигуру олигарха. И без его связей и денег никуда, а с ним хоть в петлю:
Ему очень не хотелось это делать. Изнывая на ночных заседаниях комитета по внешней политике, он страстно желал одного: чтобы кто-нибудь придумал иной выход. И без того Шимашевич среди прочих антарктов - ферзь в окружении пешек. А кто он такой для Антарктиды? И что для него Антарктида? Влюблен ли он в нее хотя бы на четверть так, как зимовщики? Хотя бы на десять процентов? На один? <Ломаев сам себе ответил: вопрос поставлен неправильно. Если речь идет о Шимашевиче, то она не идет о любви к пингвинам и льдам. Тут другое. И если вообще уместна аналогия с любовью, то любить внезапно обретенное новое отечество Денис Шимашевич станет не как суровую мать, а как покорную наложницу, купленную рабыню, по отношению к которой все позволено. Поэтому предложи ему купить Антарктиду с потрохами - купит и за ценой не постоит. Сам навяжется в покупатели. Использует ради Антарктиды и деньги, и связи, и влияние. Понятно, с условием: положи наложницу ему в постель. Вот почему Ломаев так мечтал о том, чтобы нашелся альтернативный вариант. - Друг Геннадий, - сказал наконец Тейлор, - кого мы пошлем переговорить с Дэннисом? - Имя Шимашевича он предпочитал выговаривать на привычный лад. - Меня, конечно, - буркнул Ломаев. - Мы с ним все-таки соотечественники. К тому же инициатива наказуема: я предложил - мне и лететь. Тейлор не уходил. Даже преградил Ломаеву путь к входному тамбуру жилого купола. - Все-таки… ты твердо уверен, что Дэннис сумеет помочь? - Тверже некуда. - Тогда почему ты недоволен?.. О, кажется, я понимаю!.. Во что нам обойдется его помощь? - Мало не покажется, - со злостью сказал Ломаев. - Придет время, мы себе локти до мослов сгрызем. И самое противное то, что у нас нет иного выхода… - И все-таки - сколько? - Чего, денег? Брюс, не смеши. Что деньги! Денег он нам сам даст. Уверен, что ему понадобится от нас что-нибудь посущественнее - хорошо еще, если только право на добычу нефти или лов рыбы. А то и похуже: полный карт-бланш и наши гарантии невмешательства в его дела… что бы он ни вытворил. Понятно, ему будут нужны не словеса и обещания, а наши головы в заклад. Недурно, а? - Понимаю… - задумчиво кивнул Тейлор. - Не успели начать, как уже появился первый олигарх. И, кстати, единственный… - Скажи проще - диктатор! - рявкнул Ломаев. - Вот ты мне ответь, Брюс: этого ли мы хотели? Умники! Антаркты! Щенки! Сопляки! Отцы-основатели!.. - Поэтому ты и настоял на непосредственной демократии? - О, прозрел наконец!.. Поздравляю. Только одной непосредственной демократии еще мало - ляжем мы под него и с непосредственной, и с посредственной, и со всякой прочей… - Тогда что? - Не знаю! И не смотри на меня, как на пророка, я правда не знаю! Может, чего и придумаем, у нас в России говорят: голь на выдумки хитра. Может, удастся его обмануть… - Обман? - Тейлор был шокирован, мотал головой. - Это мне не нравится. Нет, нет, это совершенно неприемлемо… - А в политику играть тебе приемлемо? - окончательно вышел из себя Ломаев. - Раз уж начал игру, так играй по правилам - обманывай и улыбайся! Или поручи это другим, если не умеешь сам! А если умеешь, то будь честен хотя бы сам с собой! И дай, черт тебя побери, пройти сонному человеку, не то он сослепу по тебе пройдет, по законноизбранному председателю…
Конечно, повествование о перепрыгнувшем континенте могло стать очередной книгой-катастрофой с описанием всех ужасов, обрушившихся на бедное человечество, однако здесь авторы не столь кровожадны - пострадали практически только жители Полинезии, которая оказалась на месте Антарктиды, на полюсе. В описании спасательной операции авторы, на мой взгляд, несколькими фразами показали абсурдность ставшего уже почти повсеместным отношения к людям и животным, как к чему-то равнозначному:
Спешили. От судов к берегам и обратно безостановочно бегали шлюпки и катера. Палубы лайнеров, сухогрузов, эсминцев и даже танкеров заполнялись толпами некогда коричневых, а теперь серых от холода туземцев с их скарбом, хнычущими детьми, блеющими козами и бессловесными кокосами. Многие беженцы подавленно молчали - иные, напротив, яростно требовали эвакуации с замерзающих островов их любимых «Тойот», мотороллеров, велосипедов, швейных машин - и, случалось, добивались успеха. Весь мир обошла душераздирающая история: некий полинезиец застрелил капитана спасательного судна за отказ взять на борт любимую свинью означенного аборигена и двенадцать ее поросят. В сообщениях случившегося на борту корреспондента, казалось, слышался визг несчастных хавроний. Преступника хотели было выбросить за борт, но потом посадили в трюм под замок. Туземец выиграл во всех отношениях: ехал в тепле, вместо того чтобы мерзнуть на палубе, и был в конце концов освобожден от судебного преследования благодаря общественному движению в защиту домашних животных, нанявшему лучших адвокатов. О трех малолетних детях застреленного капитана ничего не сообщалось. С некоторым опозданием в высокие южные широты прибыли два судна, зафрахтованные Гринпис, и целая флотилия катеров, вскоре напомнивших о легендарной спасательной операции, осуществленной Ноем и сыновьями. Часть этих судов занялась перевозкой в более теплые края брошенных домашних животных, другая часть обратилась к дикой фауне. Людей игнорировали и те, и другие. Ловили всевозможных пингвинов, в том числе императорских, имевших неосторожность уплыть на айсбергах за границу «зоны рокировки» и оставшихся в приполярных водах, грузили их на катера и, препятствуя птицам в их намерении выпрыгнуть за борт, везли возмущенно орущий груз к берегам Антарктиды, потому что пингвины должны жить именно там. По дороге эти катера встречались с другими катерами, идущими навстречу от берегов Антарктиды и также груженными отловленными пингвинами, потому что исконный ареал этих птиц - южные приполярные воды, а не где-нибудь. Дружелюбно побеседовав под гвалт живого груза, капитаны катеров приказывали лечь на прежний курс и продолжали путь. Если в любом деле главное - система, то человек воистину велик. Он сумел привести в систему и полный бедлам. Обманывая береговую охрану, катера притыкались к любому гостеприимному берегу, выпуская на волю мычащий, хрюкающий и блеющий груз бесхозного скота, отчего в Австралии возник ящур, причинивший громадные убытки, а морские пограничники Филиппин и Индонезии вскоре стали обстреливать гринписовские посудины без предупреждения. Бури эмоций, пенясь и клокоча, изливались с телеэкранов и газетных полос. В тумане гринписовский катер на полном ходу протаранил французский сухогруз. Катер затонул; сухогруз с дырой ниже ватерлинии выбросился на песчаный пляж ближайшего атолла, огласив эфир истошным SOS. Человеческих жертв, к великому удивлению, удалось избежать, но островитянам, только что снятым с этого атолла, довелось еще на несколько дней продлить прощание с родимой сушей, уже припорошенной первым пушистым снежком. Местных пальм только-только хватило на костры для обогрева замерзающих. Туземцами был побит один гринписовец, принесший к костру для отогрева оцепеневшую на холоде сколопендру. Впрочем, будем справедливы: подавляющее большинство моряков занималось спасением людей, а не пингвинов, в спасении не нуждающихся, и не сколопендр, спасать которых - себе дороже.
* * *
Вторая, не столь новая, книга «Алая аура протопарторга» Евгения Лукина повествует о жизни в отдельных государствах образовавшихся на месте Сусловской области после августа 1991 года. Одно из государств - Лыцк - управляется «православными коммунистами», другое - Баклужино - Демократической Лигой Колдунов, третье - город Суслов - тоже имеет свои особенности, но о нем в другой книге. Политическому и военному противостоянию Лыцка и Баклужено и просвещена книга. Автор очень тонко чувствует язык и проявляет чудеса словотворчества, чего только стоят его конструкции «протопарторг», «митрозамполит», «партиарх», «комсобогомольцы». Все эти выражения так и хочется цитировать в каком-нибудь критическом разборе деятельности реальных «комсобогомольцев» из КПРФ. Да, действительность и тут догнала фантастику.
Многие цитаты из «Алой ауры…» так и просятся в эпиграф к статьям на современные политические и экономические темы.
Возглавляемая им фирма «Ограбанкъ» являлась официальным прикрытием террористической организации «Красные херувимы», одним из лидеров которой опять-таки был он, Панкрат Кученог. Проблема же заключалась в том, что в последнее время глава боевиков напрочь перестал различать, когда он действует по идейным соображениям, а когда по рыночным... Это ведь только нам, жалким обывателям, все равно, с какой целью нас берут в заложники: обменять ли на томящегося в заключении пламенного революционера, или же так - для выкупа... По узости нашего мышления мы даже не в силах уразуметь, в чем, собственно, состоит разница между политическим деянием и уголовным, тем более что их и впрямь легко спутать...
Собственно, в чем состоит истинная мудрость? Во-первых, в том, чтобы уяснить себе, куда мы катимся, и, если катимся в нужном направлении, убедить окружающих, будто происходит это исключительно благодаря тебе.
Борхес, ссылаясь на свидетельство Блаженного Августина, утверждает, что в конце IV века люди перестали сопровождать чтение голосом... Мы же, ссылаясь на Николая Васильевича Гоголя, утверждаем, что примерно с середины XIX столетия чтение не сопровождалось уже и мыслительными процессами... Хотя, возможно, данный качественный скачок произошел у нас много раньше. Когда человек читает молча, не шевеля губами, это заметно всем и каждому. Но подметить, что читающий к тому же еще и мозгами не шевелит, мог только Гоголь с его поистине дьявольской зоркостью...
Поэтому подходы к подготовке сотрудников у ментовки и у контрразведки - совершенно разные. Главная задача милиции - научить бывшего трудного подростка составлять протокол из заранее затверженных слов и произносить несколько фраз подряд без матерных вкраплений. Остальное он уже все умеет - вопреки воспитанию... Задача контрразведки - прямо противоположна: сделать из бывшего паиньки и отличника хладнокровного убийцу и лжеца-виртуоза.
«Фирма «Дискомфортъ» реализует крупные партии сахара. Краденый - слаще...»
Впрочем, Е. Прудникова в книге «Берия. Преступления, которых не было»[/url] уже вполне уместно использовала некоторые из этих цитат. Но «Алая аура...» - скорее незлобный «стеб» над политикой и политиками, чем книга, поднимающая серьезные проблемы.
Третья книга -[url=http://www.litres.ru/evgeniy....b] того же Е. Лукина - описывает жизнь в третьем государстве бывшей Сусловской области, по форме тоже довольно веселая, однако читать ее было несколько жутковато. Дело в том, что в Суслове люди работают… собаками. В прямом смысле слова. Среди состоятельных людей города признаком статуса является наличие рядом человек на четвереньках и поводке.
- А вот собак не замай, - хмуро отозвался Рогдай Сергеевич. - Собаки, Гарик, пока наш единственный козырь. Ты пойми: кроме как в Суслове, люди нигде больше псами не служат. Комиссия по правам человека из-за них приезжала, этнографы интересовались… Такой мог международный скандальчик выйти! Прозевали момент. - Да я не о том. Я, так сказать, об истоках явления… Грубо говоря: у кого передрали? Ну не сами же додумались! Директор помолчал, ухмыльнулся неловко. - Дурь полосатая! - признался он. - Ты-то не помнишь - ты тогда еще под стол пешком ходил. Было, короче, сообщение в прессе: дескать, в Лос-Анджелесе люди к миллионерам собаками работать нанимаются. Последний писк! Ну а мы что, хуже, что ли? Год спустя оказалось - «утка». А за год тут такого понаворочали! Гильдию служебных собак учредили, Общество охраны домашних животных перепрофилировали, теневая экономика вокруг этого дела заклубилась. А самое главное: новый признак крутизны возник! Выходи в любом прикиде, из любой тачки, но если рядом с тобой никто не бежит на четвереньках и в чем мать родила - значит, ты лох!
С другой стороны работать собакой выгодно и престижно, это одна из вожделенных профессий для людей среднего достатка. Попасть в нее не просто - нужно внешне соответствовать какой-нибудь собачьей породе, физически мочь пробегать целый день голым на четвереньках, а главное никогда не выходить из роли собаки в рабочее время. Выход из роли - самое страшное, конец карьере. «Собаки» пользуются определенными правами и даже привилегиями - их обеденный перерыв на 15 минут дольше, чем у других работников, их защищает своя гильдия и общество охраны животных. Люди быстро привыкли к таким «собакам» на улицах, однако, когда дело касается людей близких, где-то все же возникают даже не мысли, мыслишки:
- Кто? Мадлен? - рассеянно переспросил он, изучая меню. - Сучка… Почувствовав неладное, поднял голову - и увидел, что глаза отстранившейся Ляли изумленно расширены. - О господи! - сказал Ратмир. - Ляль! В данном случае никакое это не ругательство. Нормальный рабочий термин… - Не понимаю… - холодно промолвила Ляля. - Нет, не понимаю. Когда мужик бегает голый на поводке - это еще ладно. Но когда женщина… Бр-р - Секретарша брезгливо передернула плечиками. - У тебя с ней что-нибудь было? - внезапно спросила она. - С кем? - удивился Ратмир. - А! С Мадлен… Успокойся. Она не в моем вкусе. - Я имею в виду: в рабочее время, - пристально глядя ему в глаза, пояснила Ляля. - Когда хозяева развлекаться изволят… Как это у вас там называется? Вязка? Случка? Ратмир выпрямился и отложил газету. - Ляля! - негодующе одернул он. - Ты что же думаешь: раз собака - то, значит, с ней можно обращаться как с бомжом? Собака - это… - Звучит гордо? - не удержалась она. - Да, представь себе, звучит! Кто прикажет?! У меня в аттестате записано - боксер! А Мадлен - болонка! Нас вообще не положено вязать!... Не бери в голову! - жизнелюбиво посоветовал он. - Если такое случится, одно заявление - на стол, другое - в суд, третье - в Общество охраны животных. Не расплатятся… Ничуть не обрадовавшись услышанному, Ляля медленно-медленно развертывала салфетку. - А с той боксершей? - напомнила она, не поднимая глаз. Ратмир насупился, покряхтел. - Н-ну… - сказал он. - Все-таки, согласись, боксерша - не болонка… И вообще! Что за наезды? Сама вон с директором… Ляля вспыхнула. - Я - секретарша! - с достоинством напомнила она. - Это часть моей работы! - А это - часть моей!
Как же это напоминает реальное, а не фантастическое, положение многих категорий современных работников!
Ограниченность буржуазного женского движения (феминизма) состоит в том, что представительницы его верят в достижение полного правового равенства полов в условиях капитализма. Но если бы буржуазный феминизм осуществил даже все свои требования, то этим не уничтожились бы ни капиталистическое рабство женщины-труженицы, ни проституция, ни экономическая зависимость большинства женщин от мужчин.
Безразлично, удастся ли нескольким тысячам женщин более состоятельных слоев общества пройти высшее учебное заведение, получить медицинскую практику или сделать научную или служебную карьеру, — это ничего не изменит в общем положении их пола. (с)
Работа Отто Винцера, члена ЦК Социалистической единой партии Германии, депутата Народной палаты Германской Демократической Республики, представляет собой попытку осветить важнейшие события истории Коммунистической партии Германии в 1933–1945 годы, которые до сих пор не были исследованы в исторической литературе. В своей работе Отто Винцер использовал новые, ранее неизвестные материалы и источники. Изучение истории КПГ этого периода имеет большое значение для уяснения истории Германии вообще и путей ее дальнейшего развития в частности.